Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 51)
Как обстоит с изданием «Философических писем» Чаадаева?
Сонюшка, родная моя, как ты могла подумать, что я недоволен, что ты не поддерживаешь во мне несбыточные надежды! Ведь я же все время пишу тебе, что обнадеживающий обман хуже любой «низкой истины». Я писал тебе раньше на тему «измучен жизнью, коварством надежды, когда им в жизни душой уступаю». Мне именно дорого то, что мы достаточно сильны и достаточно уважаем друг друга, а главное, достаточно близки — чтобы знать друг о друге то, что есть. Я не помню, в связи с чем я написал, что другие получают обнадеживающие письма. Это такое же недоразумение, как твоя мысль о том, что во мне есть упрек близким, которые не пишут мне. Я тебе уже писал, что допущение в душу такого упрека — было бы моральным падением. Из написанного здесь тебе ясно, что я получил твое письмо № 5 с описанием твоей встречи у Бак.[525] с Мансуровой[526].
Ты просишь написать опять о моем быте. Живу я снова в общем бараке, где прожил 4 месяца. Питаюсь неважно, т. к. посылка твоя задержалась где-то, а предшествующую, как я писал тебе, воры, взломав чемодан, — расхитили ее остатки. Денег тоже нет. Я тебе писал, чтобы ты сделала перерыв в пересылке толокна, и напрасно: я сейчас толокно, оставленное мне ворами, — съел и выпил с удовольствием. Сейчас я изобрел способ хранить вещи, так что ты не особенно беспокойся об их судьбе. Дорога на службу подмерзла, и утренние прогулки — приобрели некоторую прелесть. Идем перед восходом солнца — обычно встречаем его по пути. На службе много хуже. Я весь день верчусь, выполняя службу: делопроизводителя, статистика-учетчика, инструментальщика и кладовщика. Особенно неприятно, что никто не хочет ждать. В кладовой я все боюсь, что порву свою шубу о гвозди, торчащие из ящиков, что испачкаю ее об олифу, замазку, сурик, синьку и т. д., в которой все время выпачканы мои руки. К вечеру очень устаю, и писать письма теперь трудно.
Жизнь стала суровее. Раньше, возвращаясь в лагерь, я постоянно поддерживался твоими письмами, посылками, извещениями на них (переводов нам не показывают). А теперь из‐за плохой доставки все стало таким редким. Опять ничего — и на душе сгущается тоска. В одном из последних писем ты пишешь о «все равно», и ставший вопрос, что это — усталь или освобождение. Я как-то писал тебе на тему песенки — «Вода ничем не дорожит, и дальше-дальше все бежит, все дальше, все дальше». Это, конечно, большое облегчение. При этом меньше страдаешь. Кое-кто из старых лагерников, более сильных, проникся этой психологией. Но разве она не отнимает теплоту у жизни. Нужны очень большие духовные высоты, чтобы быть безразличным ко всем утратам, не снижая душевного уровня. Нет — любовь в человеке мешает этому безразличию. Когда любишь — то страдаешь от утраты того, что любишь. Но я, не колеблясь, хочу любить, принимая все последствия любви, и ее страдания, и ее свет, и тепло. Смысл жизни дает любовь в широком ее понимании.
Сегодня снилось, что мы с тобой в пустынном лесу с полянами (похоже на окрестности «Городка») натолкнулись на пасеку и попали в гости к каким-то патриархальным людям, очень радушным.
Ну, целую тебя крепко, крепко.
В посылке-колибри было много шоколаду, халва, сгущенный (?) кофе, конфеты, сгущ. молоко, варенье, печенье.
Рис буду варить на печурке в конторе.
Сердечный привет Ек. Н. и Е. В. к 7/XII[527].
Сонюшка, дорогая моя жена, в последнем письме ты просишь меня с полной искренностью ответить тебе на вопрос, не считаю ли я изменой прошлому наш брак, а случившееся со мною возмездием. Сперва я колебался. Какая-нибудь не понятая тобою фраза может огорчить тебя, а объяснение ты получишь через 2 месяца. И все же я решил написать. Это испытание для нас обоих. Это испытание моей чуткости в отношении тебя и твоего понимания в отношении меня. А для нас обоих испытание нашей близости. Я приведу тебе несколько отрывков из письма, которое я написал себе самому, т. к. адресата другого для него нет.
«Я был болен. Весь день провел в бараке. Было беспокойно, т. к. шел ремонт. В этот день 9 лет тому назад умерла моя Таня. Ночью мне снился сон. Она воскресла и вернулась ко мне. Она была ярко освещена, лицо, такое до самых глубин родное, было по-новому значительно. Таня как бы спускалась ко мне. А я! Мои уста почти беззвучно прошептали „А Соня!“. На лице Тани не отразилось ни гнева, ни ревности, но она вся превратилась в слух и пристально, желая понять каждое движение моей души, всматривалась в меня. А я был скован — и это вместо лучезарной, бесконечной радости! Сон тускнеет, меркнет. Зачем он посетил меня?»
Это, Сонюшка, показатель того, что существо любви, существо брака требует единства через всю жизнь. Только те, для которых реален лишь текущий момент, для которых прошла только тень, только те до конца могут быть правы, вступая во вторичный брак. Там, в душе, где должен быть алтарь единому, — двое. Все это так, когда мы, благословенные судьбой, являемся творцами своей жизни. Но наряду с этим я понял и другое. Воплощаемая во времени жизнь осложняет все многими планами. Она сталкивает с другими жизнями. Не в желании себя оправдать в чем-либо (как я теперь далек от этого!), а с полным убеждением могу сказать, и ты это знаешь. Никогда ни одним движением души я не изменял Тане. Это одно. А другое — какое преступление совершил бы я перед жизнью, если бы заглушил, подавил нашу любовь, когда она засияла тебе и мне. И вот если бы я обманулся в тебе или же ты во мне, если бы я сделал тебя несчастной — тогда я мог бы думать о возмездии. Помнишь ли ты совет, данный мне одним человеком, о котором я рассказал тебе в одну из наиболее значительных наших прогулок — в парке Б. Вязём. Я почти достиг этого. Я тебе уже писал о том, что мое прошлое до 29 года пришло в душе к какой-то завершенности, светлой одухотворенности, но я не общаюсь с ним так, как прежде. Последние годы требуют теперь работы души. Вот, Сонюшка, о чем я решил в ответ на твой вопрос написать тебе. К этому добавлю только, что когда меня смущали сомнения в прочности силы твоей любви, когда я терзался мыслью, что перебил твою жизнь, надломил ее, вот тогда рождалась и мысль о возмездии. Но никогда в плане измены своему прошлому.
Но, Сонюшка, все то, что раскрылось в эти горестные месяцы, показало мне во всей полноте, каких вершин способна достигать наша любовь. И это сделала твоя любовь, Сонюшка, она спасла все, и та тишина, о которой я писал тебе, теперь стала возможной только благодаря этому сознанию.
Тебе моя жизнь напоминает Фра Анжелико и Нестерова. А я когда думаю о своем прошлом, то выступают краски Рублева, а о настоящем — живописца той картины, которая висит в нашей комнате между книжными полками. Ты даешь и твой образ. Да, такой ты померещилась мне в образе женщины, встреченной нами на большой дороге, о которой я писал тебе.
Обнимаю тебя крепко, моя жена. Твой Коля.
Дорогая моя Сонюшка, спешу тебя успокоить, хотя и частично. Посылку я получил вчера, но… от 2‐го Ноября. Я колебался, писать ли тебе о том, что посылка от 15-го/X где-то застряла. Быть может, я ее еще получу. Я написал запрос в почтовую экспедицию, а тебя прошу послать запрос на почту и требование о возврате тебе страховых денег[528]. Посылка от 2‐го дошла очень хорошо и принесла мне большую радость, в особенности этот раз — яблоки, сливочное масло и цукаты. Теперь прошу тебя прислать книг, которые оттого не относят на барахолку, что нет на это времени, затем какой-нибудь сыр. Концентратам и крупам я очень рад, т. к. имею доступ к печке и в бане, и в конторе. Было бы время. Сейчас его очень мало. Отсутствие посылки в течение месяца после того, как меня обокрали, в одном отношении стесняла меня: 3 десятника, с которыми я работаю, делились со мной своим техническим обедом, а я устраивал то кисель на всех, то клал в кашу масло или сало. Невозможность вносить в общий обеденный котел свою лепту — стесняла меня. Кроме того, меня часто угощала наша санитарка. Хотелось отблагодарить и ее. Теперь все устроилось.
Последнее письмо от тебя — ответ на мой отклик на твою поездку. Соня, Соня, какое опять письмо, как я представил себе твою встречу с Ал. Ал. Словно я сидел с вами. И так на душе было светло, так свободно от всего тягостного. И еще я представлял себе тебя за нашим столом, прислушивающейся к моим шагам и шагам Сережи. Твою печаль — и так хотелось неслышно подойти к тебе сзади, обнять тебя, прижать к себе крепко, крепко и тихо сказать тебе: «Сонюшка, да ведь ты же не одна. Разве мы не общаемся с тобой постоянно».
Когда я читал о путешествии Валентины Михайловны с мужем[529] по Кавказу, я невольно подумал: «А ведь это же осень 1938 г., когда и мы должны были ехать на Кавказ». Горькое чувство шевельнулось во мне. Вот они, далекие, сизые сопки, над которыми поднимается солнце. Они похожи на грандиозные волны или на облака. И я вспоминаю «Казаки» Толстого. Там вдали Оленин видел черный хребет неизмеримо прекраснее. И все повторял «А горы». И это «а горы» врезалось в каждую его мысль. Это место напомнил нам наш молодой спутник по Кавказу (забыл его имя[530]). Я помню интонацию его голоса, когда он произносил «А горы». А вместе с этим воспоминанием потянулась цепочка золотых звеньев наших кавказских дней. А эти далекие сопки так для меня и останутся не то горами, не то облаками, лишь далеким зрительным впечатлением.