реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 38)

18

Несколько вопросов. Как живут мои сестры (тел. В 11337)[430] и Федор Алексеевич?[431] Какова судьба моей рукописи «Москва Герцена»? Узнай у секретаря Бонч-Бруевича К. Б. Суриковой — сохраняется ли она в рукописном отделе или брошена. Читал ли ее Бонч-Бруевич. Была ли ты у Лебедева-Полянского[432]. По-моему, к нему ходить не стоит.

Когда же ты пришлешь мне свою пропавшую карточку? Если сохранилась квитанция — требуй с почты. О чем писала мне в пропавшем письме от 24/IV.

Целую тебя, моя дорогая Сонюрочка.

Дорогая, милая Сонюшка, здоровье мое быстро поправляется. Я, правда, лежу еще в лазарете. Но это лежание, быть может, уже не укрепляет, а ослабляет меня. Ближайшие дни вернусь в свою колонну, следовательно, увижусь с своими товарищами по лагерному житью. Я много размышлял о них. В переписке Горького я нашел его полемику с П. Я. Мельшиным (Якубовичем)[433] из‐за книги последнего «В мире отверженных»[434], где он дает оценку уголовникам. Несмотря на всю мягкость его суждений, Горький упрекает его в недостатке любви. Может быть, он и прав. Но я все же думаю, что уголовные старого режима и нашего времени не одно и то же. В старых встречался протест против гнета жизни — за него-то и любил их Горький.

Я и здесь видел ребят среди них, живых, способных, энергичных, которых лагеря могут действительно перековать и их качества исправить на благо общества (помнишь Капитана из «Аристократов»), но среди них есть совершенные, абсолютные ничтожества, трусливые, жадные, лживые и совершенно пустые и порочные. Какая-то слизь. У них, между прочим, есть одна характерная черта — воровство для них уже не только добыча, но волевая потребность, как для охотника дичь. Он охотится, не думая, что из бекаса — ему будет вкусное блюдо. У них просто какой-то зуд воровства. В общем, это какие-то недочеловеки и переобезьяны.

Ты не думай, что у меня в этих оценках есть только личное. Представь себе, что ко мне шпана относится хорошо и ворует у меня мало. В большинстве случаев это молодежь, есть ровесники Сережи. Но шпана есть шпана. Плохо то, что среди к-ров, еще недавно бывших рабочими, или колхозниками, или служащими, попадаются личности еще более противные, совершенно опустившиеся, обленившиеся, изолгавшиеся.

Вот я себя спрашиваю, есть ли во мне любовь ко всем этим людям. На это ответить не так просто. Я знаю, что к каждому из них я могу ощутить жалость, каждому готов помочь. Есть ли это любовь. Это любовь к человеку, но не к лицу. Ты помнишь Андрея Болконского, раненного после Бородина в лазарете, когда он ощутил в себе любовь ко всем людям. Всех людей любить можно лишь как людей. «Ведь ты же человек!» Но я не верю, чтобы можно было любить каждого человека в его конкретном воплощении. В данной личности я могу любить человека, поскольку в силах его ощутить. Но не всякую данную личность как таковую я способен любить.

Ты, конечно, чувствуешь, что я этим обеспокоен, но я не хочу закрывать глаза на эту свою ограниченность, несмотря на все мое прошлое, когда я твердо верил, что дурных людей нет, а есть только дурные поступки, что в каждом есть нечто хорошее, что искупает все. Я еще и сейчас как-то умею поворачивать к себе людей хорошими сторонами. Это во мне осталось. И вот именно теперь, когда я так хочу жить поменьше собою и побольше другими, — я с горечью вижу, что во мне есть одна большая усталость от жизни, от людей.

Я, кажется, очень плохо выразил мои мысли, но ты со своею любовью ко мне поймешь те душевные процессы, происходящие во мне, которые я сегодня пытался тебе передать. Итак, я в приятной поре выздоровления. Аппетит у меня очень хороший. С наслаждением ем из твоих последних посылок. Этот раз особое удовольствие доставил сыр (конечно, и шоколад). Консервы еще не трогал. Только что попробовал, чудесные! Мятные пряники великолепны…

Я уже в колонне. Где буду работать, еще не знаю. Узнал, что один заключенный (москвич) подавал жалобу Вышинскому[435]. Тот передал на рассмотрение прокурору Московской области. Прокурор назначил пересмотр дела. Вызывали свидетелей и т. д. Обо всем ходе пересмотра узнали его родные, и ему пишут. Все это я узнал непосредственно от него. Осужден он в том же Заседании, что и я, той же тройкой.

Целую крепко, моя ненаглядная.

Сегодня 26. Год назад в этот день началось наше последнее путешествие[436].

Я опять на общих работах.

Моя хорошая Сонюшка, дорогой мой друг, я все еще под впечатлением от твоего письма о Доменике. Я боюсь, что в моих письмах далеко не отражено мое чувство к тебе, в сравнении с тем, как это в твоих письмах. Ты пойми только одно, что ведь душевное состояние у меня подавленное (может ли быть иначе!), и это мешает мне высказываться. Ведь даже в отношении природы — я не могу, как ты, находить в ней исцеление. Между мной и природой словно что-то стало, и я не могу отдаться ей. А тут в лугах — целые заросли цветущего шиповника, масса прекрасных других цветов. На пути к месту работ — огромная липа, она скоро зацветет. «Расцветают липы в лесах, а на липах птицы поют». Есть еще причины лирической сдержанности, невольной, моих писем. Когда я перечитывал письма моей юности, я чувствовал часто неловкость от повышенности их тона (хотя он вполне соответствовал напряженности моих чувств). И я как-то теперь смущаюсь, когда пишу, и невольно сдерживаюсь. Но я все же надеюсь, что и в этих письмах ты сможешь ощутить согревающее мою жизнь тепло — это чувство к тебе. Последние дни ты мне все как-то мерещишься с головой, повязанной платком, так живо, живо чувствую тебя. Скажи мне, а подругам своим говоришь ли так о любви ко мне. Мне бы хотелось, чтобы ты была откровенна с близкими из них. Я опасаюсь, что у них против меня есть укор — что я внес так много горя в твою жизнь, в особенности с этой стороны я опасаюсь твоих родных. Тебя удивляет, что я в теперешней своей жизни могу думать об этом, но ты не представляешь себе, насколько живы, актуальны для меня интересы нашей московской жизни; думаю, что это приятно тебе. Вот отчего меня так же волнует поездка Сережи в Москву. У поэта Авзония[437] (Рим, эпоха падения) есть эпитафия: «Радость жизни былой ни одна для меня не исчезла, я только жизнь изменил, но не окончил я жить»[438]. Я слово «радость» расширю — и будет то, что у меня есть, жизнь моя — там, в Москве, со всеми радостями, со всеми печалями. После 1929 г. я чувствовал, что жизнь моя кончена — остался эпилог. И вот сейчас постоянно я возвращаюсь мыслями к поэме А. Блока «Соловьиный сад». Она имеет какое-то отношение ко мне. Там, на севере — труд, одиночество. «Я ломаю слоистые скалы в час восхода на илистом дне». Потом «Соловьиный сад» и снова — кирка и лом. Только герой Блока не нашел своего осла, а лом заржавленный лежал на берегу.

Неужели же наша жизнь прошла, как «Соловьиный сад», и все уже прошлое, сон, мечта о «последней любви», которая и «блаженство и безнадежность». Этот цветок — дикая «барская спесь». Он был пунцовее. Получил только что два твои письма от 6/VI № 20 и без даты и №, написанные в парке. Весть о смерти твоего брата Саши очень поразила меня. Отчего ты скрывала ее?

Целую тебя горячо, моя милая Сонюшка, твой, всегда с тобой,

Получил назначение зав. баней и прачечной. При всех плюсах общих работ стало очень трудно от зноя.

Моя дорогая, моя милая Сонюшка, получил твое большое письмо № 9 от 4–5/VII. Последнее мое письмо было из Сангородка. Я им остался недоволен. Я в нем писал о моих попытках жить больше другими, окружающими, чем собой, входить в их интересы, чем можешь помогать им. И вот я писал о наличии у меня потенциальной жалости к каждому из них, как к человеку, но вместе с тем о невозможности любить как лицо. А ведь вся суть-то именно во втором! Я с грустью вижу большую душевную усталость именно от людей. Но когда ты пишешь о людишках, то мы говорим о совершенно разном. Тут наши критерии так же несоизмеримы, как и наши жизни. Задавая тебе вопрос об Ф. А. и И. Н.[439], я приблизительно представлял себе, в чем дело. Но не думай, что я тебя сколько-нибудь упрекаю в том, что ты в конце концов указала Ф. А., где он тебя может видеть. Это не только законная гордость. Понимаю я и твою горечь относительно И. Н. Но что во всем этом касается меня лично, я им вполне прощаю. В отношении же их лично к тебе у меня остается горечь. Ну, вот и в переписке нашей на этом точка. Конечно, ты должна была написать мне об этом. Какое может быть сомнение! Я тебя очень прошу ничего не скрывать. Как видишь из моих писем за последний месяц — я от тебя в пределах возможного ничего не скрываю. Это нужно прежде всего для наших с тобой отношений. Только полная откровенность обеспечивает полную близость.

Я тебе писал, что меня очень беспокоит, как устроится жизнь и учение Сережи после школы. Очень хотелось бы перекинуться несколькими письмами с Анной Николаевной. Но чувствую, что она побоится. Твои слова, что Сережа «раскачивается» на дальнейшее, вполне совпадают с моим представлением о положении дел. Факт окончания школы — ему рисуется таким большим делом, что начать энергично подготовку в вуз, это уже очень для него трудно. А как было хорошо мне: кончил гимназию — и университет открыт без экзаменов.