Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 37)
Не думай, что это здесь правило. Ее предшественник, лекпом, после первого сердечного припадка освободил меня на три дня. После третьей серии припадков малярии в середине июня сама администрация, после того как лекпом послал меня на трассу, без всякой просьбы с моей стороны — задержали меня в лагере на 3 дня. А воспитатель, проследив меня на работе и понаблюдав за моим физическим состоянием, устроил меня на работу зав. баней и прачечной.
Итак, в моей жизни есть разное, хорошее и худое. Самое лучшее, это твои письма, самое худшее, когда их нет.
Целую крепко, крепко, крепко. Сейчас мне физически легче.
Какая радость для меня эти 3 книжки!
Милая, любимая моя Сонюшка, сейчас раннее утро — у вас вечер. А мне хочется сказать тебе «доброе утро». Сегодня мне лучше. Я опять в Сангородке, но уже не в Ружине, а подальше — в Филаретовке. За моей кроватью — окно открыто. Ветерок из сада, вдали — вдали синеют горы. В другие окна, совсем близко проходят поезда. Ах, эти поезда! Ведь они приходят из Москвы и в Москву возвращаются! Вот какие они.
У меня 4-ая серия приступов малярии. Наша лекарская помощница и этот раз хотела обойтись твоим хинином и не посылать меня в Сангородок. Но этот раз приступы оказались серьезные. Да, в Сангородке я теперь не в бараке выздоравливающих, а в палате больных. Хорошо бы мне перевестись в другие края! Ну, устал, потом продолжу.
Продолжаю. Спал. Ветер, насыщенный ароматом, навеял на меня сладостные сны. Снилось море, юг, ты.
Я лежу на отдельном топчане, а не на нарах, надо мной нар нет. Кругом тихо. Как хорошо подобрать ноги, закрыть глаза и летать, летать. Вот моя мечта, ставшая реальностью. И этот ветерок! Перед отправкой сюда я получил твое опоздавшее письмо № 1, в котором ты писала о своем горе, о своей тоске и кончила извинениями, что расстроила меня. Моя глупенькая девочка, да с кем же тебе делиться всем этим, как не со мною, кто же ближе к тебе, чем я, кто лучше поймет. Приди, прижмись ко мне, сядем поближе друг к другу и почувствуем, что мы вместе. Как мне грустно, что письма твои теперь задержатся. Я главным образом из‐за этого не настаивал на моей отправке в Сангородок.
Итак, мое «завство» баней и прачечной, к сожалению, продлилось всего 18 дней. Я после ряда преодоленных трудностей овладел этим делом. Мне хотелось, чтобы исчезли перебранки, скандалы. Мне хотелось к каждому отнестись со вниманием, терпением и сделать, что от меня зависит. Кое-что я достичь успел. Шпана относилась ко мне со сдержанностью, чувствовалось уважение. Очень трудно мне пришлось, когда началась малярия. Приходилось работать даже при 39 гр., т. к. если бы я не работал, то и баня, и прачечная стали бы. Когда стало 40 — я сдал все имущество, и вполне благополучно, и меня увезли. Я продолжаю работать над собой и вижу, что когда делаешь добро плохим людям и от них, кроме гадостей, ничего не видишь, то это самое бескорыстное дело, а для самовоспитания самое нужное.
Еще раз благодарю за книжки. Книжка о Левитане[420] написана в том же умеренном стиле, как Кирпотина о Пушкине[421]. Читал я том переписки Горького с Чеховым, Буниным и др. с рядом статей[422]. Мне понравилось. Многое всколыхнулось из 1900‐х годов.
Из-за болезни я почти не ел из посылки. Сейчас я получил извещения на 2 посылки, а потому умоляю, ближайшую высылку отмени. Доставь себе и твоим родным какой-либо праздник.
Милая, милая, как я люблю тебя. Твой всюду и за 10 000 км.
Итак, дорогая моя Сонюшка, тебе теперь все известно о моем здоровье. В. П.[424], вероятно, осуждает меня, что я тебя волную своими письмами. Но я решил, что не вправе держать тебя в неведении. Я сейчас помещаюсь с товарищами по палате ввиду дезинфекции барака на открытой сцене. Кругом зелень, но, как всюду, невысокая. Душно только несколько часов днем. К потолку прилеплено ласточкино гнездо, не такое, как у нас, а похожее на мешочек. Ласточки развлекают меня. Помимо этого есть книги и газеты!
Температура у меня почти выровнялась. Остались расстройство и слабость. Ты напрасно думаешь, что я ничего не предпринимаю для улучшения своего положения. Я тебе уже давно писал, что обращался к А. Н. Толстому как депутату Верх. Совета касательно пересмотра дела, писал Френкелю[425] (начальнику строительства БАМа), напомнив ему наши встречи и мое освобождение. 3 раза обращался в Отдел Труда. Но ниоткуда ответа не получил. Повторилось то же, что и с доверенностями. А получила ли ты 2-ой <экземпляр> моего заявления в сберкассу? Напиши только одно: в случае моей смерти тебе выдадут мой вклад или нет? Ты все же последуй совету инспекции НКВД.
В. П. тебя утешает тем, что мне все же легче, чем тебе. Конечно, да в том смысле, что я ни секунды, ни разу не хотел, чтобы ты была на моем, а я на твоем месте. Лучше уж самому переносить, чем страдать за любимого, в особенности за женщину! В твоих последних письмах часто встречаются мысли о жизни, в разумность которой ты утратила веру. Помнишь, у А. Блока в «Возмездии» «Нас всех подстерегает случай». Твое душевное состояние не только понятно, но и близко. Я никак не могу ни в каком плане осмыслить случившееся со мной, и это очень отягчает мое душевное состояние. Зачем? Я уже не говорю «за что?». Я всячески стараюсь осмыслить свою здешнюю жизнь. Это мне удается лучше.
Я восхищен нашими успехами в этом далеком краю, всей душой сочувствую его рассвету и готов на любом участке принимать участие в общем труде. Во-вторых, — жизнь бригадой, физический труд дали мне новый и, я считаю, нужный опыт жизни. Наконец, совместная жизнь с теми, которые меня окружают, — большое испытание для моей любви к людям, я бы сказал, искус. Я много работаю над собой, чтобы не поддаться дурным чувствам. Это относится как к бытовикам, так и к к-рам. Думаю, что мое душевное одиночество мне тоже на пользу.
Итак — ты видишь, что я все еще живу, чего-то добиваюсь, стараюсь не остановиться в своем внутреннем пути… Прошла гроза. Воздух чист. Небо нежно-лазурное. Пишу в беседке Сангородка. Сквозь листья и цветы душистого горошка, покрывающего беседку, — проникает солнце.
Сегодня праздник Сережи[426]. В этот день в прошлом году, утром я взял билет в Москву. Когда же мои письма будут приносить тебе какую-нибудь отраду? Неужели же в них ты не находишь и утешительных сторон. Целую милая, любимая, всегда в моих помыслах.
Одну посылку пропусти обязательно. Негде прятать. Это очень <
Сонюшка, Сонюшка, ну что я могу тебе сказать утешительного. Что, кроме того, что я люблю тебя. Летом тебе особенно будет грустно. Ах, это свидание.
Напиши мне, какие у тебя планы на случай, если свидания не состоятся. Я очень тревожусь.
Ты рискуешь из‐за поездки Селигером, но ведь это один против ста![427]
Сонюшка, моя любимая, здравствуй. Мне сегодня хочется так тихо, спокойно побеседовать с тобой. Я чувствую себя значительно лучше. Главное — успокоились нервы. Белые палаты, тишина, не слышно матерщины, ни выкриков. Жизнь спокойная, размеренная. Я с жадностью впитываю эти ритмы. Выйдешь в сад. Цветники… Впрочем, поле с дикими цветами здесь мне более любы (так!). А все же хорошо посмотреть на эти георгины, настурции… За садом — огороды, целый участок — с солнцевидными подсолнечниками. А там зеленеют поля. За ними сопки, а еще далее — волнистые линии синеющих гор. И нет между ними и мной преграды. Нет ни забора, ни вышки. Есть книжки. Читал журнал «Октябрь». Много интересного. Между прочим, отрывки романа Фейхтвангера «Лже-Нерон». Знаешь, лучше всего высылай мне какой-нибудь журнал. Это разрешит книжную проблему в посылках. Завтра надеюсь получить «Детство» и «В людях» Горького. А с каким наслаждением я разыскивал бы под г. Горьким Горьковские места, как разыскивал в Москве и под Москвой Герценовские. Сколько у меня было возможностей работы! Сейчас вечер. Солнце близится к закату. Тени стали длиннее. Жар спал. Я опять пишу тебе в беседке.
Сегодня утром я почувствовал, как во мне робко зашевелилась надежда. Робко — чтоб не причинить боль. О, как надежды способны истерзать душу. «Измучен жизнью, коварством надежды, когда им в битве душой уступаю». Как я испытал это действие надежд! «Еще темнее мрак жизни вседневной, как после яркой осенней зарницы!»[428] И вот сегодня я ощутил опять улыбку жизни вместе с лучами утреннего солнца. И в душе опять вспыхнула надежда. «Жизнь вернется, а с ней и моя Соня». Так сказала мне надежда. Но сказала тихо, тихо. Донеслись звуки граммофона. Ария Ленского «Что день грядущий мне готовит?». Ах, какие искушения такие надежды! Только не поддаваться им. Да, ты права, так же я думаю и о свидании. Ужасно беспокоит меня то, что ты из‐за этого журавля в небе упустила синицу — Селигер.
Как ты используешь отпуск? Как хорошо, если в Пушкинские места и г. Пушкин, моя милая пушкинистка! Ужасно, ужасно радует меня, что ты там работаешь, среди этих вещей и образов, которыми я так страстно жил. Цявловская[429] мне казалась натянутой и избалованной. Но как-то ночью, над рукописями Пушкина, мы разговорились. Она мне рассказывала о них с такой любовью, с таким жаром. И я ее увидел в новом свете. Как мне жаль, что я не был с тобой на докладе о «Медном всаднике». Сколько у меня мысли о нем. Читала ли ты мою книгу «Быль и миф Петербурга»? Я кое-что высказал в ней. Как смешно звучат мои слова: «Как жаль, что я не был на докладе»! Снявши голову, по волосам не плачут. А впрочем, Сонюшка, ты не можешь упрекнуть меня, чтобы я жаловался в своих письмах на свою судьбу. Не правда ли? Сейчас я читаю регулярно газеты. В Москве жара. Как ты переносила эти дни? Я получил твое письмо № 4 и № 8 от 21 и 30-го/VI. Их очень аккуратно сюда доставляют из колонны. Ты успокаиваешь меня относительно Сережи. Я очень, очень волнуюсь о нем из‐за его легкомыслия. Ему необходимы четкие рамки жизни, если ему не удастся поступить в вуз, это грозит ему разболтанностью жизни. Меня уже волнует не вопрос, куда он поступит. Лишь бы поступил и учился.