реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 30)

18

Сонюшка, что это ты мне пишешь, что ни разу не была в театре до получения от меня писем. Пойми — я хочу жить через тебя, ты живи и за себя, и за меня. Ты встала в своих письмах во весь свой нравственный рост, и я горжусь своею Сонюшкой, ты мне дала сейчас много сил, а мне уже порой начинало казаться, что они на исходе. Сегодня целую твои руки, а голову склоняю на твое плечо.

Сонюшка, милая, такая любимая, ты опять со мною, и солнце ярче, и снег белее. Я снова готов и жить, и умереть. Вчера еще писал тебе, да, к счастью, не отправил, а такое письмо было грустное, а сейчас такая радость в груди, что едва владею собою. Чувствую себя снова юношей. А как мне было страшно думать, что могу умереть без весточки от тебя. А теперь такая свобода от жизни, и при этом опять жить хочется чертовски! Пишу несвязно, но я не владею мыслью. Как хорошо! Как хороша жизнь. Ты знаешь, я совсем не мог спать ночью. Уже одна подпись на телеграмме (которую я получил вместе с письмом) «твоя Соня» бесконечно тронула меня. Но содержание письма и вести, сообщенные тобою, — да за эти минуты я готов еще многое-многое пережить.

От детей я получил ответ 27-го, а от тебя все не было. Как я томился! Дети телеграфировали, что они вместе и учатся хорошо. Их телеграмма была первой, полученной в нашей колонне, а твое письмо — первое письмо. Я опять начинаю верить в свою счастливую звезду. Милая, любимая, как мне хорошо. Спасибо!

Сегодня 12 марта, в этот день ровно двадцать лет тому назад родился мой сын Павлинька.

Теперь отвечу на твои вопросы. Я написал о здоровье, потому что хочу, чтобы ты была уверена в правдивости моих известий. У меня несколько дней шалило сердце, были отеки лица и ног. Но все прошло, и мне теперь не на что жаловаться. Денег мне не нужно высылать месяца три. Пока не напишу, не высылай. Должен прийти еще перевод на 21 р. из Бутырок. Приехать сюда служить тебе — невозможно. Может быть, меня переведут поближе, тогда подумаем о свиданье. Осужден я из‐за записки, написанной мне той киевской знакомой[356], которую мы встретили при выходе в театр и которую я не видел 28 лет. Она просила помочь каким-то двум неизвестным мне лицам.

Меня беспокоит, получила ли ты мою доверенность на сберкнижку и перевело ли из-во «Academia» деньги. На книжке должно быть около 2 тысяч.

Выйдет ли книга о греческих мифах[357].

Как здоровье Гогуса? Делали ли ему пневмоторакс? [358]

Я надеюсь на любой работе честно работая еще раз доказать, что я вполне советский человек.

Пришли мне со следующей посылкой бумаги и конвертов. Писать мы можем друг другу когда хотим.

Целую тебя крепко и нежно, моя жена.

Дорогой и любимый друг, милая жена моя, я послал тебе под первым впечатлением от полученных письма и телеграммы (с подписью «твоя» Соня) очень сумбурное письмо, полное бурной радости. Сейчас я спокойнее и могу тебе написать более толково. Я, конечно, не «предлагал тебе устраивать свою жизнь по-своему». Я хотел и должен был лишь сказать тебе, что ты свободна. Ты всю жизнь искала большой, подлинной любви. И вот я вступил в твою жизнь, и я верил, что мы ей обладаем, что со всеми препятствиями, и внешними, и внутри нас лежащими, мы справимся и я сумею тебе дать, а ты найти то, что искала, к чему готовилась. Но жизнь наша оборвалась очень скоро. Вины моей в этом нет. Но не могу же я не сознавать, что я перебил твою жизнь, как-то переломил ее. И я, полный боли и любви, хотел сказать тебе: «Где была и куда ты идешь, милый друг, не спрошу я любя»[359]. Зная меня, ты поймешь, как это много для меня, почти свыше сил. Но я должен теперь стремиться заглушить в себе все личное и жить теми, кого я люблю. Не скрою от тебя, что я горд твоим письмом, что оно очень подняло меня, уже совсем склонившего свою голову. Но в твоем письме меня вот что страшит: это мысль о том, как ты переживешь мою смерть, если она ожидает меня в эти годы. Ты пишешь: «Пока ты жив — в моей жизни смысл». Неужели же после меня останется незаполнимая пустота, а я останусь в твоей жизни темной тенью. А мне так хочется верить, что ты, пережив первую муку, будешь вспоминать обо мне светло, уверенная в том, что при всех обстоятельствах жизни, как бы они ни были трудны, я сохранял свою ясность и свою способность найти тишину в глубине своей души. Я вспоминаю, как из оконца нашего этапного вагона у Байкала я увидел белые вершины гор, темные ели, а над ними густо-лиловое небо, похожее на цвет фиалки, и я почувствовал звуки песни Сольвейг[360]. И вот на душе — тишина.

Вернусь к словам, огорчившим тебя. Сонюшка, любимая моя, я хорошо знаю, что лучшее в жизни — это любовь (в широком и значительном ее понимании). Я знаю (как же мне не верить, не знать твоей любви ко мне), что в этой любви — для тебя счастье. И если ты сумеешь сохранить ее и противоставить всему другому — неужели же я буду тебе предлагать другое, как многие здесь «великодушные» мужья, не верящие в любовь, а может быть, и не знавшие ее. Но я повторяю, что не хочу, чтобы ты была связана чем бы то ни было, лежащим вне тебя, хотя бы мною. Не знаю, сумел ли я объяснить тебе значение тех слов, а я об них думал с момента, когда потерял надежду выйти из тюрьмы не на этап, а на свободу.

Может, и теперь мысль моя не ясна, но мне трудно писать. Я пишу стоя, бумага лежит на нарах, кругом шум, ссоры. Хотел я еще поделиться с тобой одним моим наблюдением. Я перевидал очень много людей за это время. Все это были люди очень чуждые мне. Но обычное отношение ко мне было хорошее. И вот я заметил, что все мои товарищи по заключению вспоминали с большой нежностью своих детей и очень мало и как-то равнодушно говорили о своих женах, обычно в деловом плане. Почему? Застенчивость — нет. Я не скажу, что они никто не любит своих жен. Но любовь их мало заполняет, это — привычка, быт. Большинство уверены, что жены их бросят. А о детях обычно тоска, и к ним вся нежность души. И я думаю, какая же редкость в жизни большая, творческая любовь!

Прошу тебя переслать детям мою записочку. Сообщи, можно ли писать им непосредственно в Детское или там скрывают мою судьбу от квартирантов.

Все время после получения телеграмм, а главное — письма твоего я чувствую себя бодро и крепко. Я много раз думал о всяких возможностях, и дурных и хороших, но все, что написала ты, оказалось лучше самых лучших предположений.

Еще раз о делах. Получила ли ты мои доверенности на сберкнижку и на отпускные по бюллетеню. Взяла ли ты обратно 40 рубл. из Лит. Музея, которые я дал для внесения в Поликлинику (узнай, кто собирал их). Мне денег не высылай месяца три. Я напишу, когда нужно. Вещей лишних не присылай, все это здесь обуза. Нужен минимум всего. В следующей посылке пришли чеснок и лук, нужно еще что-нибудь из жиров (напр., грудинку). Ну вот и конец бумаге. (Пришли конверты с марками и бумагу.)

Спасибо тебе, что ты такая хорошая. Пиши как живешь. Зашла ли к тебе Веруся. Как твои родные.

Пиши о себе. Я хочу жить тобою и детьми.

Любимая моя, Сонюшка, дорогая моя жена, какая для меня открылась жизнь в твоих письмах! Одно мне было огорчительно: ты, видимо, судя по датам, не получила моего 3-го, а м. б., и 4‐го письма. Сперва о делах. Деньги и посылка еще не получены. Денег больше совсем не высылай. В посылке пришли: сахар, сушки, что-нибудь из жиров — «Магги» и др. концентраты, из вещей — носки (2 пары), носов. плат. 2 шт., полотенце (1 шт.), зубная щетка и порошок, из лекарств — хинин и диуретин. Об этом писал в прошлый раз.

Чем меньше вещей здесь — тем лучше. Старую поговорку «все свое ношу с собой» я заменил «все свое ношу на себе» во время переходов, когда вызывают с вещами. Под мое синее пальто одеваю тогда простыню и одеяло, и тепло и удобно. Ты помнишь, у Диккенса в «Сверчке на печи» был добрый старик Калеб[361], который рассказывал дочери о синем пальто. Я на этого добряка непохож. Мое синее пальто не вымысел, а надежная реальность. Кстати, помнишь мои башмаки, за покупку которых ты бранила меня. Они оказались хорошими и прочными и до сих пор служат мне добросовестно. Вот только теперь, с наступлением весны, в них без калош — нехорошо. На всякий случай вышли мне мои старые калоши (№ 11).

Ответь мне наконец, получила ли ты мои доверенности на сберкнижку и зарплату по бюллетеню за август (вторая половина), бюллетень остался в клинике у врача по малярии на Собачьей площадке.

От твоего последнего письма веет на меня бесконечным очарованием. Я все перечитываю твои письма, и в них для меня неисчерпаемые источники жизни. Я не плачу, читая их, как плачут у нас многие. Но я опять слышу в жизни музыку, и она освобождает меня от многих тягот жизни. Они больше не владеют мною. И мне кажется невероятное: я начинаю тебя любить еще больше, моя жена, друг, моя Сонюшка.

Сейчас ярко светит весеннее теплое солнце, уже близится к закату, передо мной твои письма и, помнишь, тот футляр для очков, который мне купили в Одессе, а я потерял в Ялте, и ты в Коктебеле в нашей комнате, в первое утро с радостной улыбкой подала его — «нашла», я смотрю на его бронзовую кожу, и мне кажется, что она сохранила в себе отсвет твоей улыбки. И я знаю, что и сам улыбаюсь тебе, кончая это письмо. Будь бодра, как и я бодр. Крепко целую тебя, милая, любимая, моя.