реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 22)

18

И все же я немножко боюсь Вашей доброты. Она так все эти годы питала наша дружбу, Вы так много делали для меня, что я Вам сказал у нас в парке — помните? — что я и моя жизнь в значительной мере Ваше создание (последние пять лет), и вот я боюсь, что как вера без дел — мертва есть, так и для Вас дружба без дел может пойти на ущерб.

А мне хочется, чтобы теперь, когда моя жизнь так или иначе налаживается, когда я могу жить без Вашей заботы делом, чтобы именно теперь наша дружба, войдя в новую фазу, окрепла бы на новых основаниях.

Вы помните нас в 1924–29, то пятилетие? Ведь Вы могли любить меня — счастливого. К этому возврата нет, и то, что я называл счастьем, не придет никогда в новом воплощении. Но как бы то ни было, а пока что Вы, «лучшая из женщин», можете мирно жить, не заботясь обо мне.

И вот мне хочется, чтобы это не помешало Вам, с Вашей — деятель — деятельной добротой, любить меня. Мне нужна Ваша забота, но в том смысле, что Вы все время не теряете меня из виду, что Вы Вашей душой участвуете в моей жизни, в моей очень, очень трудной жизни. Мне нужно чувствовать на себе Ваш взгляд, как все эти годы. Вы моя «несбывшаяся Агнесса»[265]. Вот и эта наша встреча, такая неровная. Что она могла показать Вам? Что я Вас люблю по-прежнему, близок Вам по-прежнему, нуждаюсь в Вас по-прежнему. Мне — что наша «чудесная дружба» жива и все вынесет.

Перечел письмо. Не подумайте, что это мое «брянцевское письмо». Я не о том пишу. Отчего Вам не понравился А. Н.[266]? Он все еще болен? Дорогая Татьяна Борисовна, такое даром не проходит никому, а мое было еще горше.

Пишите.

Меня все еще не пускают на службу по бюллетеню.

Дорогая Татьяна Борисовна, когда в прошлый раз я писал Вам письмо и сказал, это еще не «брянцевское», то я имел в виду, что Вам не нужно будет читать между строк, когда я буду писать Вам «брянцевское» письмо. Что я напишу Вам все открыто. А положение уже тогда было у меня «брянцевское», но духу не хватало признаться как на духу.

Сдайся мечте невозможной Сбудется, что суждено Сердцу закон непреложный Радость — Страдание одно[267].

Кстати, о сердце. На столе лежит диагноз: stenocardia (грудная жаба) в сопутствии myastenia, dilatation cordis, aortit[268].

Направление — Кисловодск. Вряд ли только что-нибудь выйдет из этого. Почти безнадежно (не сердце, а поездка в Кисловодск). Обострение болезни сердца — это прямой результат пережитого последних месяцев. Первое время после возвращения в Москву мне казалось, что поездка в Ленинград укрепила меня и я смогу победить новое чувство при условии возвращения домой. И когда я внутренно вплотную подошел к этому решению, я почувствовал такую боль и такой мрак, что я не мог выдержать и решил ей сказать все. И сказал. С. А.[269] мне ответила, что она знает, что прошлое живет и будет жить во мне, что это главное в моей жизни, что она меня такого и полюбила. Простите, мне писать трудно при всей своей открытости Вам.

Моя болезнь ее волнует, но ничего не изменяет в ее решении, чем она нужнее мне, тем для нее лучше. Принять этого я не могу. Я поговорю о своем состоянии с вольным врачом, и если я совсем плох, то вопрос решается уже по иным основаниям иначе. На мой закат печальный блеснула любовь улыбкой прощальною. И на том спасибо.

Хотел кончить, да не могу. Вы будете взволнованы, и, хотя мне писать мучительно, что же мне скрываться от Вас! Вот я даже пробовал шутить в начале письма, а теперь у меня текут глупые слезы.

Я сейчас буду писать Анне Николаевне и padre. Ну, какие у Вас могут быть вопросы — спрашивайте, на все отвечу! С. А. сказала, что жить для меня — значит жить для моих детей. Я объяснил про Танюшу и Анну Николаевну. Тогда она сказала, что перегородит свою большую комнату и я со Светиком можем въехать к ней. Она узнала, что рядом в Старо-Конюшенном одна из лучших школ Москвы и Светика туда примут. Что на Танюшу, пока я не получу за книгу или статьи, все же можно будет высылать 80 р. ежемесячно, а потом увеличим. Что на месяц зимних каникул она должна приехать к нам, а на лето я опять в Ленинград (помимо возможных командировок). Ну вот, а об остальном спросите.

Дорогая Татьяна Борисовна, моя gratia[270], мне тяжело: перед детьми, перед Аней, перед Вами и Гревсами — перед друзьями. Мне тяжело перед моим знаменем — единобрачия, которое я так гордо (?) — да, гордо, нес. Но мне не стыдно, а легко и ясно перед Татьяной Николаевной. Как это может быть? Я бы и сам понять и поверить не мог. Но это так. Во мне к ней ничего, ничего не изменилось.

Если Вы скажете о своем письме — уничтожьте — я сейчас же сделаю так — пишите смело, что хотите, никому не покажу и сожгу.

Дорогой мой, хороший друг, милая Татьяна Борисовна, письмо Ваше получил. Ваш ответ — был ответом друга. И в этом залог нашего с Вами будущего. Но что за идея — «музейного»! А мои связи с Фортунатовыми и Курбатовыми — такие жизненные и творческие — продержались же они десятки лет на расстояниях при кратких встречах. А с Ленинградом у меня связь остается тесная и беспрерывная. Пока… пока я не вернусь в него. Быть может, скоро.

Я уничтожил Ваше письмо. Но мне очень не хотелось. Помните — уничтожать буду. Но Вы всякий раз пишите, когда не хотите, чтобы письмо осталось. Я поступил согласно Вашему совету: перевез вещи к С. А. в город: Бол. Афанасьевский, д. 41, кв. 1, Тел. Г.1.05.00.[271] Теперь живу у нее на даче в Переделкине. Теперь С. А. получила возможность организовать быт, необходимый для лечения.

Мне уже лучше. Но не крепко. Вчера я был в городе, и нет письма от Анны Николаевны, и мне снова плохо. Снова сердце тяжело, душевно и физически. Не хочу ее упрекать. Но это жестоко. Вы правы, когда написали, что Вам жуткá дума теперь обо мне и о них. Я надеялся, что Анна Николаевна поговорит с Вами и Вы несколько успокоите ее. Я не чувствую в себе сил сейчас ехать в Детское. Нет. Нет — сил. Я знаю, что Вы, дорогая Татьяна Борисовна, во всем сочувствовавшая мне здесь, не будете со мною, т. е. во всем, что случилось со мною. Здесь моя боль — не Ваша боль, и все же прошу Вас — помогите мне, помогите со Светиком. Никто, кроме Вас, мне не может помочь. Никому Анна Николаевна не передаст Светика с меньшей неохотой.

Валентина Николаевна Мордвинова, друг Гейнике, моя сослуживица, — очень хороший человек. Она Вам сможет ответить на многое, что упустил из виду в письме.

Чтобы не повторилось прошлогодней истории, я принял следующие меры. Одновременно с Вами послал письмо — Анне Николаевне, в котором просил подготовить к переезду Светика. Писал, что, может, приеду за ним сам, но не наверное. Затем написал Светику, что за ним едет Мордвинова. Сейчас ей пишу «спешное» письмо.

Светика привезу к Фортунатовым и там его подготовлю. Танюше напишу письмо и попрошу Анну Николаевну, ее подготовив, отдать письмо.

Если Вы найдете, что я все же должен приехать сам, — я приеду. Stenocardia — мне ее как грудную жабу истолковал доктор, с которым я жил на Пятницкой, да и в бюллетене моем стояла angina pectoris[272]. Если это не так — тем лучше.

Снеситесь с Анной Николаевной через ее службу. Так Вам проще. Простите меня за это душевно неприятное поручение, но ведь Вы же мой чудесный друг.

Привет Михаилу Леонидовичу и детям. С Галлицким[273] будет лучше. Киса мне ответила на письмо в июле. Скажите ей. Всего светлого.

Приписка:

P. S. У меня нет чернил — простите за карандаш.

P. P. S. Padre напишу на днях.

Дополнение

Письмо Т. Н. Анциферовой Т. Б. Лозинской[274]

Вчера от Николая Павловича пришло первое письмо. В нем много непонятного. Пишет, что он «среди книг». Может быть, это уже служба, но из лагеря его, видимо, не выпускают. Я, вероятно, вечером сегодня раньше узнаю кое-какие подробности: зайдет Юлия Федоровна и расскажет о письме Бахтина[275], тоже только что полученном.

Михаил Леонидович был. Впрочем, он, наверное, сам Вам это написал. Ботинки Светику впору. Светик процветает и был уже 2 раза в «гостях» у меня[276].

Я — все по-прежнему. На днях было очень плохо. Опять tº 39º. Сейчас лучше. Будет у меня на днях Кржевский[277]. Он вернулся из отпуска.

Как жаль, что Вы не смогли 2 недели просидеть в Луге. Может быть, Вы сможете остаться дольше 4-го? Вам так надо отдохнуть. Настроение у меня спокойное. Скоро, верно, смогу снова заняться Герценом. А то до сих пор после Вашего отъезда не могла.

Очень без Вас скучаю. Когда вернетесь — поскорее приезжайте ко мне.

Ну, не могу больше писать. Очень устала.

Целую Вас.

1930‐е годы

Письма Софье Александровне Гарелиной[278]

Милая Софья Александровна, дети мои легли, но еще не спят и что-то бормочут, засыпая. Мой первый день дома кончается. Хочется побыть с Вами. Но Вы далеко, и я сажусь за письмо. Мне хорошо, но очень грустно.

Когда проезжал мимо Фирсановки, из окна увидал налево нашу дорогу, а направо — срубленные деревья, на которых мы беседовали в ожидании поезда. На зеленых склонах много баранчиков. После 30‐го и 3‐го еще труднее оторваться от Москвы[279], и все время мысль возвращалась к ним.

Ночь провел вполне сносно, хотя не было плацкарты. Утро было ясное. Проезжали Колпино. За почерневшими корпусами заводов виднелся мой холм. В утренних лучах — сияли купола Детского Села. По ним я мог определить точку, где мой дом. В Ленинграде я не задержался. Поехал прямо в Детское. Застал дома только сына. Я позвал его с улицы. Распахнулось окно, и его сияющее лицо перед белой занавеской. Еще минута, и он уже во дворе и висит на мне. Танюша была в школе. С ней я встретился иначе. Я поджидал в нашем садике ее возвращение. Она, заметив меня, спряталась и потом незаметно пробралась домой: боялась свидания при подругах. «Папочка, ты ведь такой!» — «Какой?» — «Да при всех возьмешь и поцелуешь. И не называй меня Шигнамушем, ведь он же совсем-совсем маленький!» Я изменил тактику и был безукоризненно сдержан. Результат очень хороший — вечером нежность, хотя пока робкая[280].