реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 21)

18

Ах, если бы мне вернуться в Ленинград! Помните тоже, как я Вам уже давно писал, из Кеми. Возле Вас — я хорошо проживу. Вы из всех одна — одновременно и родная, и чужая. Только бы дети были со мной. А квартиры все нет. Из дому очень давно нет известий. Могу ли я просить Вас побывать в Детском и написать мне?

От Ивана Михайловича получил открытку, из которой узнал, что он получил только одно мое письмо и дважды писал мне. (А вот Ваши письма дошли все.) Очень тревожит меня состояние Екатерины Ивановны[253]. Как, вероятно, Иван Михайлович обрадован восстановлением исторического факультета. Пишите скорее, мне так нужны Ваши письма.

Дорогой друг, как много мне нужно Вам сказать, но я сегодня ограничусь самым необходимым. Боюсь, что, если внесу новое к тому, что уже сказал, — выйдет хуже. А свидание наше так близко, может быть: до 10гоСухореву башню разбирают[254]. Музей временно сворачивают, я смогу скоро уехать в отпуск или на все 4 стороны.

Итак, сперва о Герцене. Я взял письмо конца 1849 г., так как в нем лучше всего выражено то, что нужно. Но от этого Natalie не отступила до конца. Вот одно из последних 1851 г.: «Мне страшно за мою любовь к тебе, она слишком хороша, она робка, мой друг, у нее в памяти еще слишком живо страдание быть непонятою… Дети они тоже ты». И вот еще из письма к Рейхель[255]. «Испытание было велико, но я вышла из него… с большей верой в себя и во все святое, истинное, заветное. Тот, кто вел меня с детства, кто дал мне жизнь, кем я жила, я достойнее его теперь, чем когда-либо».

Об охлаждении к прошлому или о разном его переживании судить трудно; тут только мы имеем — ревнивую за него боль Герцена — ее слово до нас не дошло. Но из многих слов Natalie видно, как она ценила свое прошлое. Думаю, что и из ее исповеди (к Рейхель) это тоже видно. «Общей участи женщины», я думаю, она избежала — все высказывания Владимирского периода однозвучны с Герценом.

Не знаю, что Вы имеете в виду в связи с множественным числом увлечений, когда пишете о семейной традиции. Напишите яснее. А? Вы не поняли. Оно означало: «увлечение» (не согласитесь ли Вы исправить множественное число на единственное?).

Ну, теперь о себе. Осенью у Вас в столовой Вы сказали, что мне нужно жениться и что жена моя должна быть моложе меня. Может быть, шутили и этих слов как шутку не запомнили? Но зачем этим шутить. Затем Вы написали мне, как мне кажется, без всякого повода с моей стороны, о Брянцевском письме, и там Вы писали, что Вам надо этого желать для меня и что это хорошо, но Вам жалко, что я все же «перестану быть Н. П.». Далее: «Потребность новой привязанности в Вас сильная, и как же не пожелать быть счастливым, насколько это возможно. А потом мне стало жалко, что изменитесь Вы и что вообще станет обыденным то, что казалось исключительным». И, наконец, в последнем: «Но ведь Вы не сможете быть не только счастливы (в Вашем смысле), но и достичь довольства, если Вы измените „идее“ (отчего кавычки?) Вашей жизни». И еще: «А дети, это ведь отдалит их от Вас».

Отчего Вы не с этого начали? Вот она Ваша правда до конца. Но это не только Ваша правда, Ваше понимание, но и мое.

Значит, в основном мы с Вами согласны. Вы требуете от меня, по-брантовски[256], — будь тем, что ты есть всецело, а не отчасти, враздробь.

Но вы упрекаете меня в нежелании взглянуть правде в глаза, даже в трусливости. Это несправедливо. В частности, Вы хотите, чтобы я futurum перевел в presens[257]. Про это сейчас скажу только одно: если бы Вы выслушали меня и только, Вы бы утвердились в своей догадке, если бы Вы не только выслушали, но и сопережили со мною пройденный этой зимою путь, Вы бы поняли, что прав я, употребляя futurum. А так как я надеюсь скоро (6–7/V) быть с Вами, то, веря в нашу испытанную близость, все расскажу. Не может быть, чтобы Вы, всегда меня так понимавшая, этот раз не поняли бы.

Были ли Вы у детей? От Светика наконец письмо, очень грустное.

Жду ответ. Это, надеюсь, последний.

Пишите же скорее, дорогая Татьяна Борисовна.

Мне еще не в чем раскаиваться, не от чего отступать.

Но Боже мой, как Вы поняли слова «чужая», или опять шутили?

Я Вам писал, и это Вы поняли, что у меня теперь нет человека, для которого я дороже всех, которому я ближе всех. Нет Татьяны Николаевны и мамы. Это же дает не заменимое ничем. Вы принадлежите мужу и детям. Но Вы, несмотря на это, смогли не только так много подвижнически сделать (это Ваша героическая доброта), но и могли меня так любить. И я написал, родная, близкая и чужая. Это поднимает Вас на особенную высоту в моих глазах, но все же это не может освободить меня от того сознания одиночества, о котором я Вам писал. Вот смысл слова «чужая», если в нем и есть доля горечи, то в основном другое — восхищение и гордость за Вас, что Вы такая.

Ивану Михайловичу написал недавно в ответ на его открытку. Одно письмо он получил — все же.

Спасибо, спасибо Вам, дорогой друг, за посещение моих и за открытку, которая напомнила мне так живо Ваши письма о детях в последние годы, которые я так любил. Вчера я опустил Вам большое письмо и мучусь, мучусь. Боюсь, что мои слова могут быть Вами не поняты. Прошу Вас только не делать пока никаких выводов — ждите встречи со мною. Я все-все расскажу. Перед Вами — я хочу быть, как перед собой. И все же последние дни спокойнее и <1 слово нрзб>. Ну вот, еду совсем уже скоро. Но Вы все же напишите мне пару слов в ответ.

Очень устал. А отдохну ли дома? С Иваном Михайловичем обменялся письмами.

Всего Вам доброго.

Спасибо. Спасибо.

Дорогая Татьяна Борисовна, вчера у меня была радость: я получил Ваше первое письмо. Как жаль, что письмо от 12госо вложением записки Е. И.[258] пропало. О чем писали Вы, о чем писала она? Сегодня я встал и пошел на службу, но меня прогнали со скандалом («Дон Кихот» и тому подобное). Только что был в амбулатории, и дали еще 3 дня. Как бы мне хотелось их провести за городом. Ужасно досадно, что именно теперь, после двухмесячного отдыха у меня опять зашалило сердце.

Быт мой плох по моей вине, и притом глупой. Когда я перед отпуском получил много денег — я купил пальто, заплатил мелкие долги и за комнату вперед, дал Анне Николаевне 250 р., съездил в Ленинград из Москвы и баловал детей, я не подсчитал, сколько мне за месяц дали. Потом прислали еще за месяц. Приехав в Москву, я рассчитывал получить зарплату — оказалось, что до 16/VII я все получил. Кроме того, я, из‐за болезни отъезжавших в Камчатку[259], должен был остаться в комнате на Пятницкой, а следовательно, уплатить и за 2ой месяц. — Ну вот — последствия ясны.

Вот вам еще анекдот, но это уже скверный анекдот. Я не писал об этом, т. к. Вы не только сочувствуете, но любите помогать и делом, а я этого не хотел. Я написал тете Ане, чтобы она продала что-нибудь из моих вещей и расходовала бы на детей. А сам кое-где занял. Сейчас трудно, т. к. Москва опустела, а кто еще есть — собирается в отпуск, и занимать неудобно. Ну вот месяц, к счастью, кончается. Следующий будет легче. А режим экономии мне назидателен. (Спросите padre.) Плохо еще то, что в этом месяце я не был прикреплен к столовой. Но сердце зашалило не от этого. В основе — сердечная болезнь, к сожалению, не psevda, а vera[260]. В общем (и целом) мне, видимо, volens-nolens придется взять в августе отпуск без содержания и немного на покой (покоя только будет мало!).

А сегодня мне было утром хорошо, когда я медленно в раздумии шел на службу. И зелень казалась ярче, свежее, и Москва-река выглядела новой (только Малой — что у Тучкова моста)[261]. И так хочется опять стать легким и ясным. Но мне легче, много лучше.

Кончил мемуары Орсини![262] Какой контраст «Былому и Думам». Здесь внутренняя жизнь едва обозначена. Но она сложна и благородна. Все пафос борьбы за Италию, революционная устремленность в действие. Это не думы, не былое, это следы порыва в грядущее, это повесть о воле. Очень хорошая, освежающая книга. Я ее, конечно, не ставлю выше «Былого и Дум» (сам-то я созерцатель, да еще преимущественно прошлого, поющий вечная память тому, что любил). Но эта книга, прочитанная наряду с мемуарами Герцена, — служит к ним великолепным дополнением. Недаром они ценили друг друга. Сейчас вступаю в стадию обработки собранного материала. Д. И.[263] все советовал углубиться в философию 30х–40х годов, но мне кажется, что увлекаться этим не нужно.

Спасибо за выдержку. Я хочу переработать и издать Пушкин и Царское Село. Видеть Вас хочется ужасно.

Дорогая Татьяна Борисовна, вчера получил Вашу открыточку. Получили ли Вы мое письмо о быте и об Орсини?

Мне очень жаль, что Вы не использовали, как хотели, лето (собственно, июль). Но репутацию доброй, конечно, не опровергнете тем, что сердитесь на себя. Я даже думаю, что Вы не натолкнулись на пределы своей доброты (мне кажется, что их нет), а чувство недовольства у Вас потому, что Вы довольно безнаказанно смотрите на возможность реальной помощи Екатерине Ивановне[264].

О Вашей доброте говорят, что она хороша еще тем, что она легка, как-то сама собой. Солнце не может не направлять своих лучей. Я не знаю, верно ли это. Моя безграничная благодарность к Вам мне не тяжела — потому что я Вас очень люблю, очень.