Николай Александров – Силуэты пушкинской эпохи (страница 12)
Когда Н. И. Гречу было полтора года, он сильно вывихнул себе ногу. «Были призваны лучшие хирурги и костоправы, — пишет Греч. — Ногу вправили, но не совершенно: она осталась навек вывороченною, и до сих пор я чувствую, что она слабее левой. От этого я не мог танцевать, но ходить мог и могу без устали очень долго, только на горы взбираться я не мастер». Литературная репутация Греча также оказалась вывихнута. Поправить ее, несмотря на все старания, так и не удалось. Близкое знакомство и длительное сотрудничество с Ф. Булгариным легло на него несмываемым пятном и почти полностью стерло все прочие заслуги в памяти поколений.
Сын Спасского уездного предводителя дворянства Дмитрий Васильевич Дашков получил хорошее домашнее образование, поступил в Московский университетский Благородный пансион и был одним из лучших воспитанников его. Он окончил пансион с отличием и служил по Министерству иностранных дел и юстиции. С 1833 года и почти до смерти был министром юстиции. С ранней юности и до кончины Дашков не переставал принимать живое участие в литературе, вращаясь в кругу писателей, и известен был как отличный знаток французской и позднее немецкой литературы, большой поклонник Вольтера, выдающийся остроумник, знаток иностранных языков и классической литературы.
В 1817 году его причислили к русской миссии в Константинополе, затем назначили вторым советником при русском посольстве в Турции. Во время кровавых греко-турецких столкновений (когда казнили даже патриарха Григория) вмешательство Дашкова спасло от гибели десятки греческих семейств. В это время он усиленно изучал греческий язык, читал Гомера и Платона, совершил путешествие по Греции, пытаясь отыскать в монастырях греческие, латинские и грузинские манускрипты.
Он дружил с Жуковским, Батюшковым, Карамзиным, Гнедичем, Вяземским и сам был не чужд литературной деятельности, которая началась еще в пансионе и носила по большей части критический и сатирический характер. «Свойство ума Дашкова, — писал Михаил Александрович Дмитриев, — могло служить примером того, что глубокомыслие не противно шутке и веселости. Вопреки мнению людей, судящих по наружности, надобно вообще заметить, что важность, пренебрегающая веселостью и шуткою, бывает всегда признаком односторонности ума, и если не тупости, то, по крайней мере, ума, ограниченного недалекими пределами; а нередко важность есть признак и надутой глупости. Не таков был Дашков. Имея важную наружность от природы, он никогда не важничал, был разговорчив и охотно сообщал замечания светлого ума своего о предметах и важных и легких; но был тверд в своих мнениях: ибо мнения его были плодом зрелого убеждения. Он следил за всеми отраслями наук и литературы; он читал беспрестанно и проникал глубоко в историю народов и в политические происшествия своего времени. Русскую литературу знал во всех подробностях и ни одного произведения ее не оставлял без внимания даже тогда, когда впоследствии занимал важные должности».
В подтверждение этих слов Дмитриева можно привести хотя бы тот факт, что именно у Дашкова, тогда уже бывшего министром юстиции, в 1833 году Гоголь читал свою комедию «Владимир Третьей степени». Веселость Дашкова и склонность его к шутке если и не доставляли ему неприятности, то ставили порой в неловкое положение. Так в бытность свою членом Петербургского общества любителей словесности, наук и художеств Дашков выступал против избрания в почетные члены небезызвестного графа Хвостова. Он вынужден был уступить большинству, но выпросил себе разрешение произнести обычную в таком случае торжественную речь. Несмотря на заикание, он был превосходным оратором и произнес речь, наполненную похвал, но вместе такой иронии, которая бросалась в глаза всякому и уничтожала все другие мнения в пользу поэзии нового члена. Граф Хвостов, разумеется, тоже не мог не заметить издевки. Он пригласил Дашкова к себе на обед, на который тот, по совету Ивана Ивановича Дмитриева, скрепя сердце поехал. За обедом граф благодарил Дашкова и рассыпался в похвалах его достоинствам; но за кофе, в стороне от других, сказал ему: «Неужели вы думаете, что я не понял вашей иронии? Конечно, речь ваша была очень забавна, но нехорошо, что вы так подшутили над стариком, который вам ничего дурного не сделал. Впрочем, я на вас не сержусь; останемся знакомы по-прежнему». На том история между ними и кончилась, однако из Общества Дашкова исключили.
«И настанет день, когда умрет последний человек, помнящий меня. Быть может, случайный рассказ обо мне, простой анекдот, где я фигурирую, перейдет от него к сыну или к внуку, — так что будет еще некоторое время мелькать мое имя, мой призрак. А потом конец.
И все же я счастлив. Да, я счастлив. Я клянусь, что счастлив. Я понял, что единственное счастье в этом мире, это наблюдать, соглядатайствовать, во все глаза смотреть на себя, на других, — не делать никаких выводов, — просто глазеть. Клянусь, что это счастье» (Вл. Набоков «Соглядатай»).
Я взял эти слова Набокова в качестве эпиграфа. В них, так сказать, и взгляд и метод. Наша память изменчива, произвольна, как наши желания. Почему вспоминается тот или иной человек, — иногда просто потому, что захотелось прочесть стихотворение…
И не следует думать, что забываются те, кто не вошел в энциклопедии и хрестоматии. Сплошь и рядом именно хрестоматийное оказывается неизведанным, незнакомым, неузнанным.
А. А Дельвиг
1827 год
Барон, немец по происхождению, не знавший немецкого языка, русский поэт А. А. Дельвиг известен как ближайший друг Пушкина. Что ж, друг Пушкина и лицеист первого выпуска — тоже титул. Поэта же Дельвига, в лучшем случае, знают как автора романсов, и в первую очередь, конечно, «Соловья» — «Соловей мой, соловей, голосистый соловей». Сам Пушкин восхищался идиллиями Дельвига, и сегодня это кажется анахронизмом, а вот другое, горькое замечание Александра Сергеевича отнюдь не потеряло своей актуальности: «…такова участь Дельвига: он не был оценен при раннем появлении на кратком своем поприще; он еще не оценен и теперь, когда покоится в своей безвременной могиле!»
Современники ценили в нем необыкновенное богатство воображения, но флегматичность Дельвига, чья лень и сонливость были притчей во языцех среди лицеистов (рассказывают, что однажды на спор он проспал 24 часа кряду), наложила отпечаток и на его поэтический дар.
Муза его лишена пыла и страсти, талант созерцателен, спокоен, пластичен (кстати, одна из его лучших идиллий и называется «Изобретение ваяния»). Наверное, поэтому так привлекали его античность и мерное течение гекзаметра. Можно с уверенностью сказать: так, как Дельвиг, не писал в XIX веке никто. Мир, творимый Дельвигом, причудлив и неожиданен, благодаря поэтическим неправильностям, своеобразной неуклюжести стиля. Непроизвольно возникающее желание исправить Дельвига уничтожает обаяние его стихов, а иногда искажает смысл. Например, в романсе, который и до сих пор довольно часто звучит, — «Когда душа просилась ты погибнуть иль любить» — современные исполнители поют: «Я горы, долы и леса и милый взгляд забыл», тогда как у Дельвига: «Я горько долы и леса…», то есть с горечью, с болью. Никто кроме Дельвига не способен был написать такие строки:
Созерцательность Дельвига сказывается здесь в полной мере: он и о своей душе говорит, как о постороннем, отдельном от него существе.
Изысканная неуклюжесть Дельвига особенно замечательна в его сонетах. Недаром Пушкин в своем знаменитом «Суровый Дант не презирал сонета» упоминает Дельвига среди других мастеров этого жанра: Петрарки, Шекспира, Камоэнса. Может быть, именно здесь в наибольшей степени проявилась поэтическая виртуозность Дельвига, как бы предворяющая блеск и величавость сонетов Вяч. Иванова.
«Дидло единственный, неподражаемый, истинный поэт, Байрон балета, — писал один из современников великого балетмейстера. — Мифологические балеты его сочинения — настоящие поэмы». «Верховный жрец хореографического искусства!» — восклицал по его поводу Каратыгин-второй, «великим хореографом» назвал его Адам Глушковский, «Дидло был гениальный человек по своей части», — писал известный театрал Рафаил Зотов.
«Верховный жрец хореографии», «пиит танца» или «Байрон балета» в жизни представлял довольно комическую фигуру. Худой, длинноносый, обезображенный оспой, Дидло походил на дупеля, по мнению Головачевой-Панаевой. «Он был среднего роста, худощавый, рябой, с небольшой лысиной, — писал Каратыгин, — длинный горбатый нос, серые быстрые глаза, острый подбородок; вообще вся его наружность была не больно красива… Высокие, туго-накрахмаленные воротнички рубашки закрывали в половину его костлявые щеки. Он постоянно был в каком-то неестественном движении, точно в его жилах текла ртуть вместо крови».