18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Nik Murk – До последней строки (страница 4)

18

Странно, но в этой церковной комнатушке мне уютно. Дверь запирается изнутри, а значит, никто не увидит моих терзаний, и от этого спокойно. Пока я поднимался по лестнице с чашкой горячей похлёбки, невольно окинул взглядом среднюю часть храма. На скамьях, на полу, даже у алтаря – всюду лежали люди. «Около полусотни», - подумал я. Они дышали тяжело, кашляли, кутались в лохмотья. Кто-то из них болен, кто-то при смерти, кому-то просто некуда больше идти. Чума просачивается в каждый угол: в щели пола, в трещины стен, в мысли, которые я пытаюсь отогнать. И с каждой каплей растёт вина: я должен делать то, что должен, а сам – не лучше некоторых.

Я поставил чашку на стол, снял маску. Металл был холодным, и этот холод будто шёл изнутри. Надеюсь, мне удастся поспать сегодня. Ночь темна, луна висит над городом, отбрасывая бледный свет на каменные стены и стол в моей комнате. Небо ясное, чистое, безоблачное – насмешливо спокойное на фоне всего, что творится внизу. Я вдруг осознал, что бежать мне уже не хочется.

Ночь прошла спокойно, что даже укрепило во мне некую призрачную надежду на что-то хорошее, что ещё осталось на земле. Оделся быстро, уже приноровился. Спускаясь вниз, увидел пустующие места у стены. Вчера их занимали люди. Сегодня — только тени. Видимо, этой ночью у могильщика было много работы… Карета была уже собрана, Освальд ждал внутри. Путь к ней казался дорогой на плаху – шаги давались тяжело, будто каждый приближал меня к чему-то неизбежному. Но почему‑то этим утром меня не смутили мои ощущения. В груди теплилась странная решимость: сегодня я не буду просто выполнять приказ. Сегодня я попытаюсь помочь по‑настоящему.

Усевшись, мы вновь покатились по ухабам, выбоинам и небольшим лужицам, которые образовались за ночь. И верно, сквозь сон я слышал дождь — тяжёлые капли накрыли Лондон, будто занавес. Удивительно, как быстро свет луны застелили тучи. Колёса скрипели тише обычного: возчик, видно, смазал их. Звук был непривычно мягким, почти успокаивающим на фоне всего, что творилось вокруг.

Знакомые пейзажи. Вчерашний дом мы больше не посетим — тамошним обитателям уже не помочь. Молюсь, чтобы та милая женщина нашла в себе силы принять правду и оставила эти мерзкие чёрные двери позади — небольшая победа добра над злом.

В воздухе всё так же пахнет кострами и благовониями. Из окон, не заколоченных красными крестами, доносятся молитвенные пения. Людям будто наплевать, сколько трупов мы сбрасываем в ямы.

Одно их количество должно было бы дать понять: обереги не спасут. Но я вдруг понимаю: они не глупцы. Они просто боятся. Как и я. Как и все. И кто я такой, чтобы их судить?

Подъезжаем к дому. Хотя домом я бы его не назвал — скорее, особняк при церкви для состоятельных, что обосновались рядом с Тауэр-стрит. Фасады блестят золотом, зелёные сады, кажется, я даже видел нескольких зайцев. У ворот толпа: люди на коленях молятся огромному мраморному кресту, возведённому аккурат в центре фонтана. Символ веры для одних, садовое украшение — для других. От этого мерзко на душе: надежда на духовное растворяется, как иссыхают брызги воды от струй фонтана.

Освальду не по себе. Сегодня он мрачен, взвинчен. Почти не говорит. В движениях порой читается ярость. Почему его так злит церковь? Что за история связывает его с крестом?

Чуть ли не армия слуг — в масках, перчатках, фартуках. Да, разница между церковкой на окраине, в которой поселились мы, и этим местом — колоссальная. Вообще не понимаю, зачем мы здесь.

Выйдя из кареты, нас встретил и провёл внутрь один из слуг. Весьма учтивый мужчина. Но даже он смотрел на меня снисходительно, будто сквозь маску видел мою истинную суть.

Здешние святые отцы также отличаются от тех, которые ухаживают за больными в месте моего ночлега. Их рясы из красного шёлка, золотые перстни и цепи не подходят под описание служителя Господа, по моему мнению. В их взглядах нет сострадания — только расчёт и холодный блеск власти.

Нас провели в просторный зал, где уже собрались несколько человек в схожих одеяниях. Они перешёптываются, бросают на нас любопытные взгляды. Я не вижу тяжести в их движениях, их глазах и сердцах. Здесь, за дубовыми дверями, время будто остановилось – ни кашля, ни стонов, ни страха. Кажется, будто мы оказались в другом мире.

Я понял, наконец, зачем мы здесь. Оказывается, Освальд — весьма именитый доктор, его мнение авторитетно, как и моё теперь. Моё мнение… Я уже не понимаю, что во всём этом «моё». Ответственность, которая легла на меня из‑за моего безрассудства, давит невыносимо. Что же я наделал? Я сделал то, что стремится сделать чумная зараза в каждом человеке. Я помню его глаза, помню, как звучал его последний вздох. Я использую его инструменты, пишу в его дневнике, но я – не он, он – спасал, а я могу только губить. Надо взять себя в руки — назад уже не повернуть.

Спустя пару минут из толпы вышел один из священников — с особенно массивной золотой цепью и красными каменьями в кресте, висевшем на этой цепи. Он произнёс речь о «борьбе с заразой» и «бесценном опыте», говорил о чём‑то нравственном, крутя золотым перстнем с изумрудом на пальце.

И тут я осознал окончательно: они не хотят бороться с чумой — они хотят её использовать. Установить контроль над распределением помощи, над лекарствами, над нами, надо мной, над самим правом выживания. Благочестие служило маской – удобной, привычной, скрывающей то, что лежало глубже. Я вспомнил больных в нашей церкви — тех, кто кашляет кровью, кто корчится на полу от лихорадки, кто ждёт хоть крупицы надежды. И вновь посмотрел на людей здесь, в золоте и шёлке, готовых торговать этой надеждой.

Освальд незаметно коснулся моего локтя. Этот молчаливый жест придал мне сил.

Мне остаётся только ждать, когда нас с Освальдом пригласят на личный разговор. А пока я сижу на вычурном кресле и смотрю в окно. Над золотыми фасадами и зелёными садами небо начинает темнеть. Где- то вдали раздался крик – короткий, резкий, полный безысходности. Чума не ждёт решений сильных мира сего. Она просто идёт вперёд. Я уже решил, на какой стороне я буду.

Как я и ожидал, нам предложили лгать. Скрывать число погибших. Подтасовывать вскрытия. Объявлять о «чудесных исцелениях» тех, кто здоров. И всё это — под знаменем божественного промысла. Злость сжимала челюсти, заставляя зубы стискиваться до боли. Перо рвёт бумагу. Я не стану частью этого.

После нашего отказа мы в спешке покинули это место. Карета покатилась вверх по улице, грохоча колёсами по булыжникам. Мы всё больше отдалялись от золотых фасадов и мраморных крестов. К сожалению, никакие святыни не спасают от гниения, если сердце пропитано ядовитой алчностью.

Теперь я вижу Освальда иначе. Уважение к его непредвзятости и честности заставляет меня проникнуться к нему тёплыми чувствами. Он не дрогнул, когда мы отказывались — его голос звучал твёрдо. Однако, мой страх перед ним также растёт. Этот человек обладает непоколебимой волей. Если он когда-нибудь узнает правду обо мне… Что тогда?

Следующий дом был не так богат, как тот, что мы посетили утром, однако земля куда обширнее, и построек на ней больше: сараи, амбары, несколько домиков для слуг. На двух из них — красные кресты.

Взяли инструменты, вошли внутрь. Низенький мужчина — хозяин дома, зажиточный купец, — попросил снять обувь: видите ли, вода и мыло нынче дорого стоят, чтобы подмывать полы за гостями. Он проводил нас в одну из комнат. Ребёнок. Прикован к постели, весь в бубонах. Почти на последнем издыхании. На вопрос: «Почему так долго тянули?» — купец ответил коротко: «Дорого!»

Его ответ эхом отдавался во всём, что я успел заметить, пока не зашёл в тёмную детскую. Слуги бледны и истощены, их одежды запачканы золой и чем-то ещё. Семья купца тоже не выглядит сытой и здоровой, хоть и нет на них следов заразы. Почему?

Ведь в амбарах, двери которых были раскрыты, полно зерна — оно виднелось даже через щели в досках, блестя золотистыми крупицами. Рядом, у стены, сидел истощённый слуга, с тоской глядя на эти закрома.

Сам дом заставлен вещами, которые, ума не приложу, зачем вообще им нужны. У выезда со двора заметил пару телег, доверху забитых ценностями. Даже яма для тел не выкопана — их просто сбрасывают в иссохший пруд слева от поместья.

Один из слуг тоже оказался болен чумой, но ещё может держаться на ногах. Он заботился о ребёнке — маленьком мальчике лет восьми, сыне купца. Он шепнул мне то, от чего я обмер: «В доме есть сундуки с лекарствами, но он не разрешает их никому трогать».

С каких пор вещи стали ценнее человеческой жизни? Я искренне удивлён такой привязанности к накопленному богатству. Понятен мне лишь страх. Как я боюсь потерять то, что у меня есть, так и этот алчный скупец боится потерять нажитое. Его алчное нутро ничуть не лучше, чем у священников, строящих казни против народа, лишь бы обрести больше власти.

Мы с Освальдом вновь сделали всё необходимое. Бескорыстно помогли и слуге. На удивление, никаких воспоминаний, ломающих меня изнутри, не последовало.

После всех процедур Освальд отвёл купца в отдельную комнату. Я бы мог написать, что их разговор был приватным, однако было слышно всё: каждую фразу, каждое сбивчивое «но» скупердяя, который загубил всё своё наследие. В речах Освальда звучал призыв к пожертвованиям — он красочно описывал, как зерно, лекарства, вода, мыло смогут помочь всему Лондону в этой неравной схватке с силами природы. Или Ада. Не знаю, кому приписать эту чуму.