18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Nik Murk – До последней строки (страница 2)

18

Узкие улочки, зажатые между покосившимися домами, сжимались вокруг нас, словно стены темницы, готовые сомкнуться. Над головой нависали верхние этажи, почти смыкаясь над улицей. В канавах валялись отбросы, и мухи роились над ними гудящей тучей, чёрной и живой.

У стены дома сидела женщина с тремя детьми. Младенец на руках был бледен, глаза запали. Она протянула руку, но, увидев наши маски, отдёрнула её и перекрестилась. Младенец на руках зашевелился, захныкал. Женщина прижала его крепче, будто хотела спрятать от всего мира — и от нас в том числе. Дети таращились на нас, их глаза – большие и круглые, как монеты, - выдавали смесь страха и любопытства. Освальд открыл свою сумку, достал хлеб с сыром, и отдал ей.

Дальше дорогу нам преградил глашатай. Он стоял на бочке и выкрикивал что‑то о каре небесной, грешниках и ведьмах. Толпа вокруг него гудела, кто‑то кивал, кто‑то спорил. Вдруг двое мужчин сцепились — один обвинил другого в том, что тот «навёл мор». Началась потасовка. Стража с дубинками бросилась разнимать дерущихся. Я замер, наблюдая за этим действом. Страх в толпе пропитал всё вокруг — он был гуще дыма, осязаемее тумана, смешивался с криками. Нас пропустили стороной — чумные доктора вызывали страх, но и уважение: мы были частью новой, страшной реальности города.

Освальд усмехнулся: люди боятся нас больше, чем болезни. Мы для них были напоминанием: смерть рядом, она дышит в затылок.

Я оглянулся на мост, через который мы только что прошли. Он всё так же кишел людьми — кто‑то входил в город, кто‑то бежал прочь. А я вошёл. И пути назад нет.

Повозка свернула. Переулки петляли, как кротовые ходы, - узкие, тёмные, ведущие в никуда. Мы миновали площадь, где ещё недавно шумел рынок: теперь здесь стояли пустые прилавки, а на земле чернели пятна от костров. Дальше — узкая улица с вывеской «Аптекарь», но дверь была забита досками, а окно выбито. Вдоль стены лежали несколько тел, накрытых мешковиной. Рядом сновали крысы — толстые, бесстрашные, хозяева нового мира.

Картина возле ворот какого-то старого собора заставила меня содрогнуться: одежда, скомканная, в тёмных пятнах, валялась, будто кто-то сбросил её, оставив тело внутри. Сверху сидела стая ворон. Одна из птиц наклонила голову, посмотрела на меня чёрным глазом — и каркнула. Прохожие обходили это место стороной, крестясь и бормоча молитвы. Я вспомнил слова погибшего товарища: «Если видишь брошенную одежду — не трогай. В ней уже живёт смерть». Видимо, все это понимали. Даже мародёры обходили это место стороной. Освальд поправил маску, прошептал что-то, похожее на молитву и задёрнул шторку.

Наконец мы выехали к церкви, в которой находился один из карантинных пунктов. Именно это здание нас и приютит. Его высокая крыша упиралась в серое небо, будто пыталась оттолкнуть его, чтобы пробиться к свету. Узкие окна, напротив, мешали солнцу пройти, будто намекая на то, что надежды мало.

Нас встретили неожиданно тепло. Священник, седой мужчина с потухшими глазами, вышел навстречу, приветствовал нас, обещал найти место для каждого. С ним и сёстры – усталые, но улыбчивые, со взглядом, в котором теплилось что-то – не жалость, а понимание. Нас провели внутрь, показали комнаты. Одна из монахинь в грубом фартуке провела меня наверх, в небольшую комнату на чердаке. Всю дорогу наверх я думал о том, как сильно она пропахла уксусом.

Комната оказалась тесной: едва хватало места для кровати, стола и сундука. Стены — голые камни, покрытые пятнами сырости. Единственное окно выходило на задний двор — туда, где за высоким забором виднелись сараи, кучи золы от сожжённых вещей и кладбище.

Я подошёл к окну. Внизу во дворе суетились фигуры в масках — слуги, добровольцы, могильщики. Один из них – самый старый и опытный, раздавал указания другим. Где‑то вдалеке зазвонил колокол — медленно, размеренно, будто отсчитывая время.

Когда стемнело, всё та же монашка принесла мне миску похлёбки и кусок хлеба. Я закрыл дверь на засов и сел за стол. Есть на людях я не решался — боялся выдать себя. Ел я быстро, почти не чувствуя вкуса. Похлёбка была пресной, хлеб — чёрствым, но я ел, чтобы сохранить силы.

В дверь постучали. Я вздрогнул. По голосу я узнал Освальда. Я успел быстро надеть маску. Он вошёл. Его взгляд, холодный и изучающий, скользил по комнате, по мне, по столу с недоеденной едой, словно он пытается сложить какую-то общую картину из деталей.

Он почти ничего не сказал, но его вопросы повисли в воздухе, как болотный туман, обволакивая меня со всех сторон. Он отметил, что я слишком осторожен, слишком замкнут. Упомянул, что мой акцент местами звучит «слишком по‑английски» для человека из Кале. Я попытался оправдаться — сказал, что часто общался с английскими солдатами во Франции и перенял их манеру речи.

Освальд не стал спорить, лишь кивнул и ушёл, оставив дверь приоткрытой. Но его молчание словно кричало: я знаю, я вижу. Я почувствовал, как внутри всё сжалось: он заметил. Он всё замечает. И теперь я должен быть вдвое осторожнее и внимательнее. Нельзя упустить возможность скрыться ото всех…

Я закрыл дверь, снял маску и положил её на стол. Она лежала на столе, пустая и безжизненная – отражение меня самого. Я провёл пальцем по её поверхности. Холодная. Гладкая. Безликая. Она должна была спрятать меня. Спрятать Пьера, который был до этого. Пьера, который ошибался, терял, бежал. Маска обещала новую жизнь — без прошлого, без вины, без имени. Но когда я смотрел в её прорези, я видел не Лондон, а тени, которые шли за мной из темноты.

Я сел на кровать и закрыл глаза. Пальцы всё ещё дрожали. Перед глазами стояли картины дня: дети у стены, глашатай с его безумными речами, драка на улице, тела у аптеки, крысы, снующие в тени.

Война была проще. Там смерть – клинок в сердце. Здесь она – туман, что разъедает изнутри, капля за каплей. Хаос, страх, отчаяние идут с ней рука об руку.

Запишу позже. Когда успокоюсь. Если успокоюсь. А пока — только стук сердца, тени за окном, да маска на столе, которая смотрит на меня пустыми глазницами, будто ждёт, когда я ошибусь.

Глава 3

Утро встретило меня промозглой дымкой, сквозь которую едва пробивался свет. Оно пропитано запахом, от которого першит в горле – смесь влажной земли и гнили. Решил сделать пару записей, пока мы трясемся в карете, под мерный скрип колёс и топот копыт по булыжникам, отдающийся эхом в пустых улицах.

Проснулся от стука – кто-то колотил в дверь внизу. Сердце будто кто-то сжал ледяной рукой: на мгновение показалось, что пришли за мной. Но это всего лишь монашка принесла воду для умывания в медном тазу.

Маска прилипла ко мне, как вторая кожа, давящая, удушающая. Сегодня это ощущение особенно острое. Освальд рядом – он носит этот наряд так естественно, будто родился в нём. Его взгляд сегодня, впрочем, как и всегда, весьма цепок. Важно не подавать виду, схватывать всё на лету, стараться копировать его. Записей будет много.

Начинаем отъезжать от церкви. Вновь телега, полная тел, прикрытых рогожей, скрипит под грузом; могильщик в кожаном фартуке поправляет груз, глухо стуча деревянными вилами о борта. Повезет несчастных куда-нибудь, где еще есть для них место, где сможет найти им последнее пристанище. Где-то вдали раздаётся карканье ворон, режущее тишину, будто напоминая о неизбежном, и я невольно ловлю себя на мысли: скоро ли они последуют за этой телегой?

Карета катится неспешно, мы движемся по улицам Сити. Мостовая вымощена неровными булыжниками – колёса то и дело проваливаются в выбоины, и нас подбрасывает вверх. Дома нависают над улицей, их верхние этажи почти смыкаются над головой, образуя тёмный каменный коридор. На первых этажах лавки, но окна и двери забиты досками: аптекари, торговцы пряностями, золотых дел мастера, все пострадали. Даже тут, среди богатеев, не мог не заметить хоть и редкие, но все те же красные кресты на дверях. А на стенах надписи мелом, сложно разглядеть доподлинно сквозь эти мрачные глазницы, и всё же различаю «Господи, помилуй!», а рядом – даты: «1349», «август».

Люди скользят вдоль стен, пряча лица под капюшонами или кусками ткани, пропитанной уксусом. Слышно, как кто-то кашляет за углом так, будто лёгкие разрываются на части изнутри – хриплый, прерывистый, от него сжимается что-то внутри.

Дом, куда нас везут, стоит на улице, ведущей к Темзе – здесь дома просторнее, фасады богаче украшены. У ворот – небольшая площадь, раньше здесь шла торговля, мелькнуло что-то из детства, но теперь только следы от повозок да брошенный лоток с гнилыми яблоками. Сам дом в четыре этажа, с черепичной крышей, отделан светлым камнем. Над входом герб семьи: олень на красном поле. Если мне не изменяет память, олень – символ чистоты, а красный цвет всегда принадлежал знати. Окна первого этажа заколочены досками крест-накрест. На двери уже знакомый, свежий красный крест.

Вошел внутрь, сижу у потухшего камина. Освальд готовится. Попросил меня сегодня не лезть, хочет, чтобы я просто наблюдал. Надеюсь, это ни о чем не говорит. Прямо спросить его я не могу, да и он наверняка просто отмолчится.

Внутри понуро, хотя, чего я ожидал, учитывая обстоятельства. Я будто оказался в крепости, находящейся в осаде не одну неделю, неприятные воспоминания накатывают волной. Мебель стоит, закутанная в белые саваны, как покойники, ожидающие погребения, на подоконниках чаши с уксусом и травами, по запаху уже могу различить полынь и лаванду, от этой смеси идет резкий запах. Еще сразу узнаю запах, сладковато-гнилостный, он витает в воздухе, оседая на языке. Слуги ходят бесшумно, на цыпочках, говорят шёпотом, будто боятся потревожить что-то, скрывающееся в углах. Слышу, как скрипят половицы под их шагами, как звякает посуда в соседней комнате.