Наталья Соколова – Дунькины радости (страница 5)
– И все? – мама понимала, что за такое в школу не вызывают.
Нинка опустила глаза.
– Ну, еще назвала Светку слепой курицей и сказала, чтобы она свой рот поганый на нормальных людей не раскрывала. И по башке двинула.
– Ох, доченька…
Хотя Нинка иногда позволяла себе хулиганские выходки, воспитание удерживало ее от действительно дурных поступков. Родители смотрели на все снисходительно, полагая, что это возрастное, дочь перебесится, и радовались уже тому, что Нина жива-здорова. Дуню они обожали за кроткий нрав, доброту, мягкость и крепчайшую дружбу с дочерью, считая ее присутствие гарантом того, что Нинка не собьется с пути. Мысль о том, что Нинка может плохо влиять на подругу, им даже в голову не приходила.
Дома Нинка преображалась, становилась мягкой и ласковой, как кошка. Она любила валяться на диване со стареньким кассетником и мурлыкать песни себе под нос. Вечерами, прилежно и педантично сделав домашку по всем предметам, читала Дюма или вязала длинные яркие шарфы, которые наматывала с осени по весну поверх курток и пальто. С пятого класса у Нинки обнаружилась незаурядная склонность к английскому языку. Она с головой окунулась в изучение всяких там Present Perfect и Future in the Past, ее английский вокабуляр рос в геометрической прогрессии. К окончанию школы Нинка читала Диккенса и Моэма без перевода.
По субботам, когда мама принималась печь ванильные булочки, Нинка пристраивалась сзади, обхватывала руками материнскую талию и через плечо наблюдала, как та разбивает яйцо одним точным движением о край миски, и желток, как маленькое солнце, падает в муку. Потом они втроем сидели за круглым кухонным столом, Нинка ластилась к отцу, пока мама разливала чай по большим синим бокалам, и ели плюшки, посыпанные сахарной пудрой, сильно румяные, даже слегка пригорелые.
В доме Лопатиных витала редкая аура, мягкая, уютная, как кокон. Родители Нины напоминали два дерева, выросших из одного корня: их кроны колыхались порознь, но под землей они сливались в единый организм. Дома они всегда находились рядом. Это было их естественное состояние, как дыхание. Мать поправляла отцу воротник рубашки жестом, совершенным тысячи раз. Он улыбался уголком губ, не прерывая фразы. Вместе прошли испытание болезнью ребенка, событием, которое способно рвать самые крепкие связи. И вот теперь, когда страшное осталось позади, они как будто выдохнули после изнуряющего забега и теперь стремились наверстать то время, что уделяли не себе. Остальное – быт, работа, даже иногда Нинка – существовало где-то на периферии их отношений, как фоновая музыка, которую можно в любой момент приглушить. Они работали, заботились о дочери будто походя, как ныряльщики, всплывающие на миг за воздухом, чтобы снова погрузиться в теплую, привычную глубину. Нинку такое положение вещей не обижало, наоборот, она боготворила родителей. Их любовь не душила, не требовала ничего взамен, она просто была, как воздух в комнате, надежная, неиссякаемая.
Глава 3. Звезда Альтаир
– Ребзя, Нинка с обрыва бросаться пошла! – лопоухий Толя Шибздик прибежал за клуб и выпалил последнюю новость.
Горстка скучающей ребятни оживилась, загудела.
– Куда пошла-то?
– Да на обрыв пошла, говорю же! – Толик махал руками. – Я иду, смотрю – Нинка кустами побежала, злая, глаза стеклянные. Я в клуб. Там тихие из третьей палаты сказали, что Леха на медляк Танюху пригласил. А Нинка тихим сказала, мол, все, пойду убьюсь. Ну, я сюда, ясен перец!
Леха считался Нинкиным парнем на этой смене.
– Ой, мамочка! – запищали девчонки. – Вдруг и правда прыгнет!
Пацаны зашевелились, но первыми не подорвались.
– Ребята, бежим! – крупная долговязая Катя рванула первой.
И они побежали.
Бежали знакомой тропой, закрой глаза – дойдешь по памяти: по бетонным плиточным дорожкам сквозь шиповниковые кусты, заросшие, густые, со зрелыми плодами, потом направо, через вытоптанный песчаный квадрат утренней линейки. Флагшток, мачта корабля-призрака, вокруг ни души, усталый флаг спущен и болтается внизу безжизненной тряпицей, будто и не реял, не трепыхался на ветру целый день. Бежать оставалось немного, через небольшую спортплощадку, сквозь кусты на границе лагеря, в дырку в заборе – и вот уже замаячила песчаная полоска берега, за которой река. Берег крутой, высокий, не меньше трехэтажного дома. По самому краю обрыва – огромные сосны, корабельные, прямые, как мачты, с голыми, растрепанными ветром корнями.
Первым вырвался Димас, за ним – Катя и два Мишки, потом – Светка. Жека Дебаркадер и Дуня бежали последними. Двигались молча, и каждый слышал, как сердце ухает не в груди, а где-то в висках, возбужденное новым, с неизвестным концом событием.
Дуне исполнилось двенадцать, а Нинке тринадцать, когда они впервые поехали в загородный лагерь. Конечно, вместе. Вера Петровна из кожи вылезла, а достала Дуне путевку в один лагерь на одну смену с Нинкой.
Узкая тропинка от забора к берегу почти заросла кустами и травой. Подростки продрались сквозь заросли, спотыкаясь о камни, хватаясь друг за друга, и застыли в нескольких метрах от обрыва.
Растущая луна чертила на реке дорожку, ветер стих, и невесомая маленькая волна накатывала и отступала, робко нарушая предночную тишину. Вечернее небо в начале августа чистое-чистое, усыпано мелкими, как манная крупа, звездами, которых не счесть. Где ты, звезда Альтаир? Не узнать тебя, не найти. Закатилась куда-то глубоко за пазуху, туда, где стучит и екает, и не вынуть тебя, не выскрести.
Ребята уставились на Нинку. Та стояла на краю обрыва лицом к реке.
– Нинка, не надо! – крикнула Катька рванулась к берегу.
Жека Дебаркадер схватил ее за руку.
– Не ходи.
– Отстань, – Катя вырвалась и медленно пошла по редкой траве, засыпанной сосновым опадом. – Нинка…
Нинка дернулась и сделала маленький шаг вперед. Дуня со Светой вскрикнули. Катя отошла назад и подойти к Нинке больше не решалась.
На такой постановочный побег с театральным сюжетом могла решиться только Нинка Лопатина. Заводная, «своя в доску», она, обделенная вниманием одноклассников, в лагере купалась в мальчишеском обожании. И тогда, стоя на берегу в свитере, связанном из остатков разноцветных ниток, узких кримпленовых брючках и тряпочных балетках на босу ногу, Дуня смотрела на Нинку с восхищением. Нет, Дуня не завидовала ей, потому что никогда не завидовала лучшей подруге, но немного грустила. Она бы так не смогла.
За спинами ребят послышался шорох, из кустов по тропинке выкатились Таня и Леха. Лицо Тани, в раме каштановых, чуть вьющихся густых волос, казалось совсем кукольным в гаснущем вечернем свете. Она стояла, хлопала глазами и смотрела не на собравшихся, не на Нинку, а куда-то в сторону. Все замерли.
Нинка спиной почувствовала шевеление и шагнула еще вперед, на полшага. Но этого хватило, чтобы дернулась невидимая веревочка. Леша молча подошел к рыжей актрисе, взял ее за руку и повел в лагерь. Толпа побрела следом. Каждый по-своему переживал сюжет, молча пробираясь сквозь кусты, хмурясь или равнодушно смотря вперед. И только Дуня увидела на лице подруги победную ухмылку, которая на доли секунды ознаменовала Нинкино торжество и тотчас слетела от вечернего ветерка. Очередной маленький триумф. Дуня радовалась и улыбалась вместо Нинки, не прячась.
***
В одну из ночей сговорились отправиться к старой церкви. Луна висела над лагерем поблекшим серебряным значком, тишина разлилась между заснувшими корпусами густым молоком – самое время. Днем «пионеры» бывали там не раз: карабкались по обвалившимся стенам из красного кирпича, трогали пальцами шершавые плиты надгробий, пытаясь прочесть имена тех, кого давно стерла земная память. От прицерковного кладбища осталось лишь несколько каменных плит, наполовину ушедших в землю, будто их медленно засасывала вечность. Буквы на них, некогда четкие, теперь расплылись, затерлись ветрами, растворились во времени. Ночью к церкви никто не ходил. Пионерские легенды об этом месте жили годами, десятилетиями, как мох на тех самых надгробиях: шептались о шагах без тел, о свечах, которые вспыхивали в пустых оконных проемах, о призраках.
Одна Бабка с топором чего стоит. Поговаривали, будто жили в деревне муж и жена. Жили они славно до преклонных лет. Но ударил деду бес в ребро, и влюбился он к сединам в заезжую бабу. Не любовь, а наваждение какое-то. Стал дед за заезжей ходить, знаки внимания оказывать, дарить подарочки. Дедова жена смотрела на все это, причитала сначала, мол, хрен ты седой, позоришь и меня, и детей с внуками. Дед только отмахивался и бежал к молодой зазнобе. Тогда бабка не выдержала, летней ночью взяла топор и пошла к заезжей бабе. Зарубила бабка ее топором, а голову на забор повесила. Потом вернулась домой, зарубила деда, и его голову тоже повесила на забор, рядышком с головой разлучницы. Но не пристало жить ей с таким грехом. Пошла бабка на двор, положила руку на чурбан, на котором дрова кололи, и тем самым топором отрубила себе руку и умерла. Деда с разлучницей похоронили на том кладбище, рядом с церковью, а Бабку с топором закопали за деревней, ближе к лесу. Не следовало таких на кладбище хоронить. Вот теперь каждое лето выходит Бабка с топором из могилы и бредет на кладбище, чтобы зарубить всех, кто попадется под руку. Слишком зла она до сих пор на деда и на всех людей.