Наталья Шпетная – Пепел между страницами. Повесть об Эрихе Марии Ремарке (страница 4)
Позже читатели будут спрашивать: «Сколько он пробыл на передовой?» Так спрашивают люди, привыкшие измерять ад календарём. Несколько недель, отвечали биографы. Несколько недель – будто речь шла о неудачном отпуске.
Но война не нуждается в длительности, чтобы изменить человека. Иногда хватает одной ночи, одного разрыва, одного тела, которое ещё утром просило передать табак, а к вечеру стало частью грязи.
Окопы встретили его не героикой, а сыростью.
Грязь была повсюду: под ногтями, в хлебе, на письмах, в складках шинели. Она лезла в сон, в пищу, в мысли. Крысы двигались уверенно, как местные жители. Артиллерия работала с тупым усердием промышленности. Небо редко бывало высоким; чаще оно висело низко, задымлённое, равнодушное. Люди говорили о еде, сапогах, вшах, отпусках и смерти – не потому, что были грубы, а потому, что высокие слова слишком быстро становились непригодными, как промокшие спички.
Там, среди мальчишек, которых школьные учителя недавно учили любить родину, родилась не книга, а знание: родина может послать тебя умирать, а потом прислать открытку с орлом.
Тридцать первого июля осколки настигли его.
Взрыв не был литературным. Он не сопровождался ясной мыслью о судьбе поколения. Сначала был удар, потом грязь, потом странное удивление, что тело, которое считалось своим, вдруг стало набором мест, откуда течёт кровь. Ранение оказалось тяжёлым, но не смертельным. Это потом такая формулировка выглядит аккуратной. На месте она означает только одно: ты ещё не умер, но уже не уверен, что это твоя заслуга.
Госпиталь в Дуйсбурге был другой школой.
Там не кричали «ура». Там стонали, бредили, ждали перевязки, завидовали тем, кто спит, и боялись тех, кто перестаёт просить воды. Медсёстры двигались с деловитой нежностью, которую война быстро превращает в профессиональную броню. Врачи говорили коротко. Письма пахли домом, но дом в них становился всё более неправдоподобным.
Эрих лежал среди людей, которые по частям возвращались из мясорубки. Кто-то потерял ногу, кто-то зрение, кто-то голос, кто-то способность смеяться. Он слушал их ночью. В темноте раненые часто говорили честнее, чем днём. Днём ещё держалась дисциплина, привычка к лицу, страх показаться слабым. Ночью каждый становился тем, чем был: сыном, женихом, должником, сапожником, студентом, испуганным мальчиком.
Позже в «На Западном фронте без перемен» появится госпитальная правда – без украшений, без медной музыки, без сладкой отравы патриотической риторики. Но тогда это ещё не было литературой. Это было дыханием соседей по палате.
Когда война закончилась, Германия не стала мирной. Она только перестала стрелять на фронте и начала стрелять внутри себя.
Вернувшиеся солдаты обнаружили, что дома их ждали не лавры, а инфляция, безработица, политическая ярость, усталые женщины, раздражённые старики и мальчики помладше, которым ещё хотелось красивых легенд. Фронтовики мешали этим легендам одним своим видом. Они знали, как пахнет геройство после трёх дней дождя.
Ремарк пробовал жить.
Он учительствовал. Входил в класс, видел перед собой детские лица и понимал, что не знает, чему имеет право учить. Грамматике? Чистописанию? Послушанию? Мир только что доказал, что отлично образованные люди способны организовать бойню с безупречной документацией.
Он менял занятия. Работал в конторе, писал рекламные тексты, занимался журналистикой. В Веймарской Германии приходилось быть гибким. Деньги обесценивались так быстро, что кошелёк превращался в юмористический журнал. Люди получали зарплату и бежали покупать хлеб, пока цифры на банкнотах ещё не успели стать шуткой. На улицах сталкивались ветераны, коммунисты, монархисты, спекулянты, актрисы, инвалиды, сутенёры, студенты, пророки и мелкие чиновники с большими портфелями.
Берлин сиял и гнил одновременно.
Там танцевали, спорили, голодали, снимали фильмы, печатали журналы, заключали сделки, влюблялись на одну ночь и говорили о будущем так громко, словно боялись услышать прошлое. Кафе были полны дыма, газет, тонких чулок, дешёвого остроумия и дорогого отчаяния. Художники ругали буржуа, буржуа покупали художников, политики обещали порядок, а в подворотнях уже росли люди, для которых порядок означал сапог на чужом лице.
Ремарк наблюдал.
Наблюдение было его способом не сойти с ума. Он любил автомобили – их линии, скорость, обещание движения. Машина казалась честнее политики: если в ней что-то ломалось, это хотя бы можно было обнаружить под капотом. Он любил женщин – не как коллекционер, а как человек, которому в женском присутствии открывалась возможность временного перемирия с собой. Он любил хорошее вино, дорогие костюмы, разговоры, путешествия, потому что после окопов жизнь имела право на элегантность. Не на пошлую роскошь победителя, а на упрямое доказательство: грязь не получила последнего слова.
И всё же война сидела в нём.
Она не всегда приходила кошмарами. Иногда являлась в обычных вещах: в звуке грузовика на мостовой, в запахе мокрой шерсти, в мальчишеском смехе, внезапно похожем на голос погибшего товарища. Память не любила торжественности. Она предпочитала нападать из-за угла.
Он писал.
Ранние книги не сделали его великим. Это полезно для писателя: слава, пришедшая не сразу, успевает застать дома хоть какой-то характер. Он пробовал разные интонации, сюжеты, формы. А потом взялся за книгу о солдатах, которым взрослые мужчины объяснили, что умереть молодым – почётно.
Работая над «На Западном фронте без перемен», он не сочинял обвинительный акт. Он писал проще и страшнее: как было. Без грома авторского суда. Без героя, который произносит перед смертью удобную фразу. Без утешительной симметрии.
Пауль Боймер и его товарищи не были «символами поколения» для самих себя. Они хотели есть, спать, выжить, получить отпуск, вспомнить девушек, не потерять сапоги, не оказаться в списке убитых. Именно поэтому они стали символами. Литература достигает общего через частное; пропаганда делает наоборот и потому пахнет мертвечиной уже при жизни.
Когда роман начали печатать в «Vossische Zeitung», Германия вздрогнула.
Одни читали и узнавали. Другие читали и ненавидели. Третьи не читали, но уже знали, что книга вредная: самый удобный способ борьбы с литературой. Письма приходили мешками. Фронтовики благодарили. Националисты проклинали. Матери плакали. Школьные учителя возмущались, что кто-то снял с войны мундир и показал рубаху в крови.
В январе 1929 года книга вышла отдельным изданием.
Успех был ошеломительным. Ремарк стал знаменит так быстро, что у завистников не хватило времени подготовить приличные аргументы. Роман переводили, обсуждали, ругали, читали в поездах, в казармах, в университетах, в дешёвых комнатах, где бывшие солдаты жили среди запаха капусты и табака. Книга о поражении Германии стала мировым триумфом немецкого языка. Это особенно бесило тех, кто считал язык собственностью барабанщиков.
Потом пришёл фильм.
Льюис Майлстоун снял его в Америке. На экране война снова стала видимой – слишком видимой для тех, кто уже готовил новую. В немецких кинотеатрах нацисты срывали показы. Кричали, свистели, бросали вонючие бомбы, выпускали мышей. Мыши, вероятно, были единственными участниками акции, не имевшими политической программы.
Ремарк видел, как вокруг его книги сгущается ненависть.
Ему приписывали еврейское происхождение, хотя он им не обладал; врагам было всё равно. Им нужна была не истина, а мишень. Его называли предателем, клеветником, человеком, опорочившим немецкого солдата. Особенно громко кричали те, кто любил солдата в единственном виде – безмолвным, послушным и желательно уже мёртвым.
В 1931 году Ремарк купил дом в Швейцарии, в Порто-Ронко. Это выглядело как отступление. На самом деле – как инстинкт выживания.
Через два года его книги горели на площадях.
3
В кабинете Ремарка ночь окончательно вступила в права.
Рике сидел напротив и почти не делал пометок. Он понял, что записывать каждую фразу невозможно: смысл возникал не только в словах, но и в паузах, в движении руки к сигарете, во взгляде на письмо, в короткой усмешке, которой Ремарк отгонял слишком близкую боль.
– Вы знали в 1933-м, чем всё закончится? – спросил он.
– Нет. Тот, кто говорит, что знал всё заранее, обычно лжёт из будущего. Я знал только, что будет плохо. Насколько плохо – воображение отказывалось работать. У воображения, как выяснилось, есть нравственные ограничения. У истории – нет.
– Почему вы не вернулись?
– Куда?
– В Германию.
Ремарк посмотрел на него внимательно.
– Вы очень хотите задать вопрос, который задавали многим эмигрантам. Почему не боролись там? Почему уехали? Почему спаслись? Почему не умерли вместе с теми, кто остался? Это вопрос не интервьюера. Это вопрос страны, которая предпочла бы, чтобы свидетелей было меньше.
Рике покраснел.
– Я не это имел в виду.
– Конечно. Но вопросы имеют биографию длиннее, чем намерения тех, кто их произносит.
Он налил себе немного вина из бутылки, оставшейся после ужина. Рике отказался.
– Когда книги горели, я был уже вне Германии. Потом лишение гражданства. Потом Америка. Нью-Йорк, Голливуд. В эмиграции человек становится коллекционером документов. Паспорт, виза, разрешение на работу, справка о благонадёжности. Бумаги доказывают, что ты существуешь, хотя родина уже заявила обратное.