18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Шпетная – Пепел между страницами. Повесть об Эрихе Марии Ремарке (страница 3)

18

– А написание фамилии?

– Remarque? Старая семейная форма. Французский привкус раздражал патриотов. Патриоты вообще легко раздражаются: дайте им букву – они увидят заговор.

Он говорил ровно, почти легко. Но Рике чувствовал, что за этой лёгкостью стоит не желание блеснуть, а привычка держать дверь в прошлое приоткрытой ровно настолько, чтобы оттуда не вырвалось всё сразу.

– В шестнадцатом меня призвали. В семнадцатом отправили на Западный фронт. Нам было девятнадцать. Возраст, когда человек ещё способен верить, что новые сапоги изменят судьбу.

– Вы попали в окопы под Фландрией?

– Да. Хотя слово «попал» слишком невинное. В окопы не попадают – туда проваливаются. Как в яму, вырытую всей Европой.

Он замолчал.

За стеной тикали часы. Хорошие швейцарские часы, не виноватые ни в чём, кроме точности.

– Тридцать первого июля 1917 года меня ранило осколками, – сказал Ремарк. – Нога, рука, шея. Достаточно, чтобы не вернуться на передовую, недостаточно, чтобы считать себя героем. Госпиталь в Дуйсбурге. Белые простыни, карболка, стоны по ночам, письма, которые читали тем, у кого уже не было рук. Война там продолжалась тише, но честнее. На фронте ещё лгали о наступлении. В госпитале уже знали цену каждому сантиметру человеческого тела.

– Там появились первые замыслы?

Ремарк посмотрел на него почти с жалостью.

– Вы хотите, чтобы литература рождалась красиво. Молодой человек лежит среди раненых, слышит стоны, берёт карандаш и решает сказать правду миру. Нет. Сначала он хочет, чтобы перестало болеть. Потом – чтобы выжили друзья. Потом – чтобы пришло письмо. Потом – чтобы не пришло письмо, если в нём дурные новости. Литература приходит позже, как судебный пристав. Она описывает имущество после пожара.

Рике опустил глаза.

– Простите.

– Не извиняйтесь. Ваша ошибка невинна. Опасны не невинные ошибки, а торжественные.

Ремарк погасил сигарету.

– После войны я был учителем. Очень недолго. Представьте себе: человек, вернувшийся с фронта, объясняет детям, как правильно держать перо. Это могло бы стать комедией, если бы не было немецкой действительностью. Потом были разные работы. Торговля надгробиями, реклама, журналистика, автомобили. Веймарская республика была похожа на кабаре, построенное над минным складом: музыка бодрая, официанты расторопные, публика нервная.

– Вы работали в «Sport im Bild».

– Да. Редактором. Автомобили, спорт, элегантность, скорость. Германия после войны обожала скорость: ей казалось, что если ехать достаточно быстро, прошлое отстанет. Не отстало.

Он встал, подошёл к шкафу, достал тонкую папку. Вернулся к столу и раскрыл её. Внутри лежали газетные вырезки, пожелтевшие страницы, фотографии.

– «На Западном фронте без перемен» печатался сначала в «Vossische Zeitung» в конце 1928 года. Потом вышел книгой в январе 1929-го. Успех был неприлично быстрым. Настолько быстрым, что я первое время подозревал типографскую ошибку.

– Вы ожидали такого?

– Никто не ожидает миллионы читателей. Особенно если пишет о миллионах мёртвых.

Он показал Рике газетную вырезку. Заголовок кричал о сенсации. Другая вырезка – о нападках националистов. Третья – о фильме. Четвёртая – о скандалах в кинозалах.

– Когда американцы сняли фильм, в Германии началась истерика. Нацисты срывали показы, выпускали в залы белых мышей, бросали вонючие бомбы. Представьте себе политическое движение, которое боится романа настолько, что мобилизует мышей. Впрочем, у них всегда был талант выбирать союзников.

Рике невольно рассмеялся.

Ремарк тоже улыбнулся, но без веселья.

– Смех полезен. Только не доверяйте ему слишком. В тридцатые годы многие смеялись над Гитлером. Смех оказался плохой фортификацией.

Он снова взял письмо Эльфриды.

– В 1933-м мои книги жгли. На площадях. С речами, факелами, хором молодых людей, которым внушили, что пепел умеет думать. Я уже жил в Швейцарии. В тридцать восьмом меня лишили немецкого гражданства. Аккуратная бумага, печать, подпись. Государство сообщило мне, что я больше не принадлежу ему. Как будто я ещё хотел.

– Но ваша сестра осталась.

– Да.

В этом «да» не было ни защиты, ни объяснения. Только камень.

Рике понял, что приблизился к центру письма, но не решился спросить.

Ремарк сам продолжил:

– Эльфрида была портнихой. Обычная женщина, если это слово вообще что-то значит. Не заговорщица, не политический вождь, не героиня плаката. Она сказала лишнее. В диктатуре лишнее – это всё, кроме молчания. Её арестовали, судили, казнили в Плётцензее шестнадцатого декабря 1943 года. Мне сообщили поздно. В таких вещах Германия никогда не спешила: мёртвые не требуют срочной доставки.

Он замолчал.

Потом развернул письмо и прочёл, уже вслух:

– «Если это когда-нибудь дойдёт до тебя, Эрих, не думай, что я была храброй. Я просто устала бояться. Страх тоже работа, а у меня всегда болели руки от работы».

Рике почувствовал, как у него похолодели пальцы.

– Она не могла отправить это письмо, – сказал Ремарк. – Значит, кто-то вынес. Или переписал. Или спрятал. Или придумал. Письма мёртвых требуют проверки, как живые политики.

– Вы думаете, оно может быть подделкой?

– Я думаю, что правда после войны ходит в чужой одежде. Иногда её трудно узнать.

Он снова посмотрел на почерк.

– Но это похоже на неё.

Снаружи послышался шум машины. По дороге у виллы проехал автомобиль, фары скользнули по потолку кабинета и исчезли.

– Господин Рике, – сказал Ремарк, – вы останетесь в Локарно на несколько дней?

– Если нужно.

– Нужно – плохое слово. Оно испортило Европу. Скажем: будет полезно. Я хочу понять, откуда взялось это письмо. И хочу, чтобы вы записали то, что я скажу. Не для радио. Не сейчас.

– Для чего?

Ремарк откинулся в кресле.

– Для того, кто однажды спросит, почему человек пишет о войне всю жизнь, хотя был на фронте всего несколько недель.

Он усмехнулся краем губ.

– И для того, кто думает, что несколько недель мало.

2

Оснабрюк в памяти Ремарка всегда пах влажным камнем, кожей и хлебом.

Города детства редко сохраняют реальные запахи; память пересаливает их, как бедная кухарка суп. Но Оснабрюк держался упорно. Его нельзя было заменить ни Берлином, ни Парижем, ни Нью-Йорком, ни Лос-Анджелесом, ни швейцарской тишиной у озера. Он оставался в глубине сознания – северный, провинциальный, католический, с колокольным звоном, школьными дворами, лавками, мастерскими, уличными разговорами, где каждая новость обрастала моралью быстрее, чем булка плесенью.

Отец, Петер Франц Remark, работал переплётчиком. Его руки пахли клеем и кожей. Он брал книги не так, как берут их читатели; он ощупывал корешок, проверял блок, замечал трещины, слабые места, плохую прошивку. Для него книга была вещью, которую можно починить. Возможно, именно поэтому сын так рано почувствовал обратное: есть страницы, которые не чинятся.

Мать, Анна Мария, болела часто. В доме говорили тише, когда ей становилось хуже. Болезнь учит детей прислушиваться к паузам: они узнают по скрипу кровати, по шагам в соседней комнате, по тому, как взрослые закрывают дверь, что мир устроен ненадёжно.

Эрих в детстве не был похож на будущего обличителя войны. Будущие обличители вообще в детстве плохо различимы: они играют, скучают на уроках, тайком гордятся новым воротничком, мечтают о славе, не подозревая, что слава однажды придёт с запахом крови и типографской краски.

Он учился, читал, пробовал писать. В нём рано поселилось желание быть не только собой. Такое желание опасно: из него получаются актёры, преступники и писатели. Иногда – эмигранты.

В юности он увлекался музыкой, литературой, богемными разговорами, где бедность казалась временной, а талант – достаточным основанием для будущего. Германия начала века ещё любила порядок, но в молодых головах уже шумело электричество. Казалось, мир становится современным, а значит – разумным. Это заблуждение разделяли миллионы; потом оно обошлось им в миллионы жизней.

В 1916 году Эриха призвали в армию.

Военная форма сперва делает с юношей странное: она придаёт ему значение, которого у него ещё нет. Сукно, ремень, сапоги, строевые команды – всё это обещает причастность к чему-то большому. Мальчики охотно верят большим вещам, потому что сами ещё слишком малы перед страхом.

На фронт он попал летом 1917-го.