18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Шпетная – Пепел между страницами. Повесть об Эрихе Марии Ремарке (страница 2)

18

Рике услышал, как за окном ударилась о стекло муха. Весна ещё не вошла в силу, но отдельные насекомые уже проявляли оптимизм, свойственный существам с короткой памятью.

– Господин Ремарк…

– Молчите.

Он сказал это не грубо. Скорее устало.

Прошла минута. Или несколько лет. В кабинете время перестало быть швейцарским: точным, воспитанным, пригодным для поездов. Оно стало немецким временем сороковых годов – вязким, угрюмым, с запахом гари и форменной шерсти.

Ремарк снова взял письмо.

– Она пишет, что не верит в храбрость, – сказал он тихо. – «Храбрыми нас называют те, кому повезло остаться снаружи». Узнаю Эльфриду. В нашей семье даже перед смертью не умели красиво лгать.

Он дочитал страницу до конца.

– Она знала? – спросил Рике.

– Что её убьют? В Народной судебной палате это обычно объясняли заранее. Немецкая пунктуальность дошла там до совершенства: человеку сообщали, когда он перестанет быть человеком.

Он взял фотографию.

На ней было четверо детей. Мальчик в тёмной куртке, слишком серьёзный для своего возраста; рядом девочка с упрямым подбородком; ещё двое младших. Фотография была сделана в Оснабрюке, вероятно, до войны – той первой войны, которая в семейных альбомах ещё не нуждалась в порядковом номере.

Ремарк долго смотрел на мальчика.

– Я терпеть не мог эту куртку, – сказал он. – Она кололась. Мать считала, что приличный мальчик должен страдать хотя бы от одежды.

Рике не ответил.

– Вы хотели интервью, господин Рике? Поздравляю. Вы привезли лучший вопрос из всех возможных: что делать с письмом, которое пришло на двадцать пять лет позже?

– Я не знал, что там.

– Теперь знаете меньше, чем до того. Это обычное свойство писем.

Ремарк сложил листы, но не убрал их в конверт. Он провёл пальцем по краю фотографии.

– Вы останетесь на ужин?

– Я не хотел бы навязываться.

– Молодой человек, вы приехали из Кёльна с письмом моей казнённой сестры. Навязчивость мы уже миновали. Теперь остаётся только ужин.

Он позвонил.

Когда вошла служанка, Ремарк попросил подать ещё один прибор и бутылку красного вина. Потом добавил:

– И не то, которое я даю издателям. Нормальное.

Служанка кивнула с выражением лица человека, давно знающего, что у каждого хозяина есть своя система классификации вин и людей.

Рике впервые за всё время позволил себе рассмотреть комнату внимательнее. На столе лежали письма из Америки, французская газета, черновики с правкой. В пепельнице догорала сигарета. На одном из листков он увидел фразу по-немецки:

Man kehrt nicht zurück. Man besucht nur seine Gespenster.

Не возвращаются. Только навещают своих призраков.

Ремарк заметил его взгляд.

– Запишите, если хотите. Потом кто-нибудь скажет, что я украл это у самого себя.

– Вы часто думаете о возвращении?

– Вопрос молодого немца. Вы полагаете, возвращение – это география.

– А что же?

– Иногда грамматика. Иногда болезнь. Иногда старый счёт в ресторане, который уже снесли.

Он снова взял письмо Эльфриды и, не читая вслух, посмотрел на последнюю страницу.

– Она пишет об Оснабрюке. О нашей улице. О матери. И о том, что они говорили ей на суде.

Рике знал, о каких словах идёт речь. В Германии после войны эта история ходила вполголоса: судья Роланд Фрейслер, председатель Народной судебной палаты, будто бы сказал Эльфриде Шольц: «Ваш брат, к сожалению, от нас ускользнул. Вы от нас не уйдёте». Историки спорили о точной формулировке; память выживших не всегда сохраняет стенограмму, зато отлично помнит температуру комнаты.

Ремарк не произнёс эту фразу.

Он только сказал:

– Немцы всегда любили семейственность. Даже в мести.

За ужином говорили сначала о пустяках.

Это было не малодушие, а старый эмигрантский ритуал: прежде чем подойти к мёртвым, надо убедиться, что живые умеют держать вилку, не роняют соль и способны обсуждать рыбу без ссылки на мировую катастрофу.

Рике рассказал о Кёльне, о радиоредакции, где пожилые сотрудники курили так, словно пытались заново задымить Рейхстаг, о молодых драматургах, ненавидевших отцов, но охотно пользовавшихся их связями. Ремарк слушал с удовольствием.

– Прекрасно, – сказал он. – Германия наконец стала нормальной страной: дети презирают родителей не за преступления, а за плохой вкус.

– Вы бывали в ФРГ после войны?

– Бывал. Но Германия любит спрашивать у эмигрантов, почему они уехали. Это всё равно что пепел спрашивал бы у бумаги, зачем она загорелась.

– Вас там читают.

– Меня и раньше читали. Потом жгли. Потом снова читали. У книг богатая общественная жизнь.

Он пил немного. Рике заметил это с удивлением: легенда требовала от Ремарка бокала, бутылки, ночного бара, женщины с усталыми глазами, чёрного автомобиля у тротуара и фразы, после которой все молчат. Живой человек ел рыбу, осторожно отодвигал соль и иногда прикладывал ладонь к груди, когда думал, что гость не смотрит.

После ужина они вернулись в кабинет.

Сумерки опустились быстро. В окне исчезло озеро, но осталась его темнота.

– Включите лампу, – сказал Ремарк.

Рике включил настольную лампу с зелёным абажуром. Свет лёг на бумаги, на конверт, на фотографию детей.

– Вы спрашивали о моей литературе, – сказал Ремарк. – Начнём с того, что литература – плохое алиби. Она не спасает тех, кого должна была спасти. Она только не даёт убийцам владеть тишиной.

Он достал из ящика стола сигареты, предложил Рике. Тот отказался.

– Не курите?

– Нет.

– Похвально. Ваше поколение решило умирать от совести.

Ремарк закурил.

– Я родился в Оснабрюке, господин Рике. Двадцать второго июня 1898 года. Тогда ещё казалось, что девятнадцатый век немного задержался и никто не станет его торопить. Отец был переплётчиком. Книги в нашем доме появлялись не как роскошь, а как работа: страницы, корешки, клей, ткань, кожа. Я рано понял, что у книги есть тело. Позже узнал, что у неё бывает судьба. Иногда её читают. Иногда бросают в костёр. Иногда она возвращается к тем, кто хотел от неё избавиться, и садится им на грудь ночью.

– Вы тогда писали?

– Все мальчики пишут стихи. Разница в том, что некоторые имеют несчастье продолжить.

Он усмехнулся, но взгляд его оставался на фотографии.

– Мать звали Анна Мария. Я потом взял её имя. Эрих Пауль Ремарк – так меня записали при рождении. Потом стал Эрих Мария. Мужчина с женским именем – хороший повод для идиотов упражняться в остроумии. Зато мать получила маленькую посмертную роскошь: её имя ездило по миру лучше, чем ей довелось.