реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 58)

18

Мысль о правоте Пастернака, брошенная Фадееву, оказалась в будущем спасительной для Луговского («Но писать буду прежде всего для себя»).

На два года Луговской становится обитателем Ялты, где у него начнется роман с фотокорреспонденткой Вероникой Саксаганской, женой арестованного военачальника. Друзья ищут его, забрасывают письмами.

18 сентября 1938 года, Тихонов — Луговскому. Селение Эльбрус.

Володя, милый, — соскучился по тебе страшно. Ты уехал из Москвы еще весной. Где же ты был? Что делал? Что писал? Как ни глядел в журналы, в газеты — тебя нет — ну, думаю, он что-то серьезное затевает, а не публикует до времени — сидит где-то у лукоморья. <...> Слушаю здесь в горах радио и удивляюсь, делишки-то какие завязываются с чехами и немцами. Того и гляди — схватятся и новый 14 год — уж не встрянем ли и мы в эту заваруху?[404]

18 декабря 1938 года Антокольский пишет Луговскому в Крым:

...25-го предполагается декадник, на котором будет читать Б. Пастернак. Этого следует ждать как чего-то принципиально важного. Кроме того, на бюро решено начать свою деятельность написанием и обнародованием большого развернутого документа о сегодняшнем дне поэзии, о перспективах, о критике, о наследии и т. д.[405]

Пастернак, которого давно не было слышно, вновь появляется в кругу поэтов. Уже не первый год он живет на даче, превратив себя в изгнанника. В письме к сестре он рассказывает о том, как рубит ветки, собирает хворост, борется с мышами.

А мыши, мыши! Их столько, и они так распущены, что на них надо кричать «Брысь» или «Это еще что такое?!», и тогда они еще поразмыслят, уходить ли им или нет, когда жаришь яичницу с колбасой и они отовсюду по хворосту вылезают подышать наркозом жареного масла и пищат, и распевают.

Однако довольно. Я уже сказал вполне достаточно, чтобы ты могла заключить, что я тихо схожу с ума[406].

Писатели получают награды

Первое массовое награждение орденами советских писателей готовилось заранее. Это стало своеобразным итогом кровавых лет. Власть благодарила их за преданность.

В июле 1938 года на стол вождю ложится справка о благонадежности представленных к награждению фигур. Справка составлена в Союзе писателей и предварительно согласована с НКВД.

Список представленных к награждению, — написано в справке, — был просмотрен т. Берия. В распоряжении НКВД имеются компрометирующие документы в той или иной степени на следующих писателей: <...> В. Инбер, М. Голодный, М. Светлов (Шейнсман), Асеев Н., Бажан Н., Катаев В. П., П. Павленко, Н. Тихонов, Л. Леонов, А. Толстой, В. Луговской, А. Сурков, В. Шкловский и т. п.[407]

Имен очень много. Берия настаивает на том, что нельзя награждать писателей, на которых существуют компрометирующие материалы, — Инбер, Толстого, Федина, Павленко. Ирония в том, что «неблагонадежный» Павленко работает над списками вместе с благонадежным Фадеевым. А Зощенко, который получит орден Красного Знамени, в списках Берии вообще отсутствует.

Что делает Сталин с этой бумажкой? Он поступает как всегда — по ему одному понятной логике: делает самых «неблагонадежных» — надеждой и опорой. Ордена — аванс, который они будут отрабатывать.

Ордена дают и молодым: Маргарите Алигер, Евг. Долматовскому, К. Симонову и другим. Дневник юной поэтессы-комсомолки отличается от цитирумых выше дневников. Но ее никак нельзя упрекнуть в неискренности.

9 февраля 1939 года. Девять дней не писала. Могла ли писать, когда только вчера я как после какого-то затянувшегося чудесного сна.

Но это не сон. «Знак почета» всего народа нашей родины крепко ввинчен в мое сердце, в мою душу. <...> Легла и заснула. Костя (Макаров, муж М. Алигер. — Н. Г.) пришел часа в 3 ночи. Был испорчен звонок. Я еще не совсем проснулась от какого-то неясного сознания того, что в дверь стучат. Голый Костя пошел к двери. Я сквозь сон слышала, как он спрашивал, кто? Как ему отвечали разные голоса из-за двери.

Он ответил:

— О, тут целая компания! Вот молодцы, что пришли. — Надел на голое тело шубу и на босые ноги боты и открыл дверь. Ввалились. Смутно различаю голоса Луговского, Кости Симонова... Костя кричит им:

— Подождите, сейчас Ритка оденется.

Они не слушают, врываются в комнату, лезут прямо мне в постель, орут:

— Вставай, дура! Тебя наградили орденом!

Я не поверила, решила, что розыгрыш. Они тычут мне в лицо «Правду», я читаю: «За выдающиеся успехи и достижения в развитии советской художественной литературы наградить:

Орденом Ленина:

Орденом Трудового Красного Знамени:

Орденом «Знак почета».

Все родные фамилии и моя. Вместо Алигер — Олигер. Но все равно.

И началось. Ребята принесли шампанское. Коська тоже сбегал, принес 2 бутылки. Целовались, каялись, говорили какие-то слова...

Потом вышли на улицу, снежную, солнечную, морозную...

Шли к площади Маяковского. Шли мимо райкома. Я затащила всех туда, прямо к секретарю ввалились совершенно пьяные. Но нас все поздравляли и велели кутить еще 3 дня. Луговскому сказали: «Спасибо вам, товарищ Луговской, за нашу молодежь». Старик совсем расцвел. Всем нам сказали: «Спасибо, товарищи, вы поступили по-партийному».

Потом поехали к Антокольскому. Опять целовались, опять пили. Я свалилась, лежала, спала.

Посылали Женьке (Долматовскому. — Н. Г.) в Малеевку телеграмму: «Поздравляем заслуженной наградой. Кавалеры: Павлик, Володя, Костя, Рита. Жены: Зоя, Сусанна, Женя, Костя. Кандидаты-орденоносцы: Раскин и Слободской». Потом сидели в Восточном ресторане у Никитских ворот. Потом пошли в кино смотреть «По щучьему велению». Потом заезжали к маме Кости Симонова. Наконец, часов в 10 вечера, вернулись домой, сразу легли спать. Не тут-то было. Они ушли, я снова улеглась, но не тут-то было! Ввалились Женька с Данькой. Женька только что из Малеевки. Опять целовались.

Я уже как бы пришла в себя, но единственное, что я могла сказать в ответ на вопрос о том, что я чувствую, это что этому нет названия.

Нет, я уже могу сказать больше. Я могу сказать, что я еще не знаю, как называется это чувство, но что оно настолько молодое и новое, что наверно только будущие люди придумают ему точное название.

Может быть, это будет шестое чувство?

Потому что «счастье» — это мало. Слово «счастье» употребляется с успехом в других случаях жизни, а тут и счастье, и благодарность, и большая вера в себя, и большая проверка себя, своих чувств и качеств, своих сил и возможностей. И все это нужно объединить каким-то одним, предельно типичным, ярким и прекрасным словом. А такие слова быстро не находятся. Это работа для столетий.

Еще я понимаю, что, если большинству писателей дали ордена как награду за сделанное ими, то нам, молодежи, эта награда дана в знак большого к нам доверия, уверенности в том, что мы это доверие оправдаем, сделаем настоящие вещи. Нам, молодежи, эта награда дана, потому что у прекрасных, больших, сильных и мудрых людей очень внимательные, очень заботливые глаза, и вот эти-то глаза сумели разглядеть в ворохе того, что мы сделали, крупицу настоящего, зернышко таланта, т. е. то, что поможет нам впредь создавать все лучшие и лучшие вещи, то, что в людях дорого ценится и не часто встречается, что нужно беречь, чему нужно помогать[408].

Но многие писатели, читая эти списки, были снедаемы завистью и страхом, чего власть и добивалась. Так, например, М. Слонимский, получивший орден «Знак почета», навсегда обиделся на своего товарища Петра Павленко, который не порекомендовал его к присуждению более высокой награды. Из списка были вычеркнуты Бабель, Пастернак, Эренбург, Олеша. Булгакова в списке не было с самого начала. Это тоже было определенным знаком для остальных. А Сельвинский писал другу Зелинскому 3 июля 1939 горько-хвалебные слова:

Я считаю тебя самым замечательным критиком в нашей литературе, и поэтом в критике, человеком, который, если бы не был глубоко ранен вредителями и тупицами из РАППа и «Комсомольской правды» и т. д., давно бы занимал в нашей общественности то место, которое ему принадлежит. Но черт с ним, с местом. Я тоже далеко не там сижу, где мне полагается по чину. Но я свыкся с этим. Подумаешь тоже. Ну, дали мне орден второго сорта — что же из этого? Стал ли я менее значительным, чем Михалков? Моя задача — расти. <...> Мое время придет. Я это знаю. Но нужны силы для того, чтобы до этого дожить, хотя бы после смерти. <...> Не претендуя тоже на поэта, который всегда был стопроцентно-социалистическим. Меня только интересует вопрос: что же это стало с Безыменским, с Жаровым и пр.? Почему вдруг оказалось, что они даже и не поэты? Что же делать теперь с их классово-выдержанной биографией? Кому она интересна?[409]

«Потребность в прямом независимом слове...»

В ноябре 1939 года Пастернак читал свои переводы «Гамлета» во МХАТе.

В. Я. Виленкин — завлит Художественного театра — записывает после чтения:

Читает ритмично, сильными наплывами. Что-то от Гамлета в нем самом, захватывает ритмом, даже своим каким-то ритмическим переживанием, что ли. Леонидов слушал как-то отрывки в гостях у Тренева, потом пришел ко мне на другой день со словами: «Ты победил, галилеянин... И вы знаете, что он сам Гамлет, ему надо играть, а я буду ставить»[410].

В начале 1940 года, сдав переделанный заново текст перевода «Гамлета», Пастернак узнал о смерти матери. Он писал отцу: