реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 44)

18

В гостинице Андре Жид встретился с Пастернаком. «Он невероятно привлекателен, — отмечает Андре Жид, — взгляд, улыбка, все его существо дышат простодушием, непосредственностью наилучшего свойства»[296].

Утром А. Жид узнает о смерти Горького. Газеты, только что начавшие печатать фотографии писателя и радостные лица встречающих его советских людей, сменяются траурными полосами: гроб Горького в Колонном зале, траурная процессия, почетный караул членов правительства. Через два дня Андре Жид принял участие в его пышных похоронах, выступил с речью, постоял на Мавзолее рядом со Сталиным, который, впрочем, отказался от личной встречи с писателем.

25 июня в 4 часа Андре Жид вместе с Эрбаром отправились к Пастернаку на обед в Переделкино.

26 июня Андре Жид обедает у Бабеля, где был Эйзенштейн, с которым Бабель был связан дружбой и совместной работой над фильмом «Бежин луг». На обеде была и жена Бабеля Антонина Пирожкова, которая по наивности, или еще почему, пересказывала то, что происходило дома, некоему лицу под кличкой «Эманнуэль» (скорее всего, под этим именем скрывался литературовед Эльсберг, который мог вызывать доверие у Бабеля и его жены, так как работал вместе с арестованным Каменевым в издательстве «Academia»). Ему она подробно сообщит обо всем, что говорил гость за обедом.

Заметим, что Андре Жид находится под постоянным надзором. Но при этом почти каждый день его фотографии украшают «Литературную газету», соперничая даже со Сталиным, или же там печатаются отчеты о том, что он посетил или с кем встретился. Он восхищен и потрясен жизнью в СССР. Он выступает и произносит много возвышенных речей. Он поражен увиденным во время своей поездки.

Андре Жид едет в Грузию, оттуда через Крым — в Одессу, оттуда — в Абхазию и, не возвращаясь в Москву, — домой, во Францию. Из Грузии он пишет полное высокопарных слов открытое письмо Лаврентию Берии, проникновенно назвав свое послание «Прощание с Грузией». В письме были такие слова:

Должен добавить, что нигде в СССР я не чувствовал более верной, более влюбленной преданности великому делу восторжествовавшей революции, чем в прекрасной орденоносной Грузии, которая благодаря труду своих руководителей сумела сохранить, восстановить или вновь завоевать основные особенности своей истинной традиции...[297]

Как удалось свободному французскому литератору так быстро обучиться повадкам наших писателей?

Заметка была напечатана в газете «Заря Востока» 1 августа 1936 года.

И вот во Франции появляется очерк Андре Жида «Возвращение из СССР». Он по-прежнему восхищен людьми и их делами, и молодежью, и детьми, но его пугает «унификация душ», «нивелировка личности». В СССР не существует свободы слова, все сводится к тому, насколько то или иное произведение совпадает с «генеральной линией», но никому не дозволено критиковать самую эту «генеральную линию». А тот, кто критикует, — уклонист, троцкист, буржуазный идеолог и садится на скамью подсудимых. А истинный писатель, как представляет себе Андре Жид, всегда находится в оппозиции к режиму, он идет впереди, он движет прогресс...

Конечно же Сталин был в ярости. Столько усилий, и все напрасно.

В частности, Андре Жид делился такими впечатлениями:

В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро «Правда» им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу. Получается, что, когда ты говоришь с каким-нибудь русским, ты говоришь словно со всеми сразу. Не то чтобы он буквально следовал каждому указанию, но в силу обстоятельств отличаться от других он просто не может. Надо иметь в виду также, что подобное сознание начинает формироваться с самого раннего детства... Отсюда странное поведение, которое тебя, иностранца, иногда удивляет, отсюда способность находить радости, которые удивляют тебя еще больше. Тебе жаль тех, кто часами стоит в очереди, — они же считают это нормальным. Хлеб, овощи, фрукты кажутся тебе плохими — но другого ничего нет. Ткани, вещи, которые ты видишь, кажутся тебе безобразными — но выбирать не из чего. Поскольку сравнивать совершенно не с чем — разве что с проклятым прошлым, — ты с радостью берешь то, что тебе дают. Самое главное при этом — убедить людей, что они счастливы настолько, насколько можно быть счастливым в ожидании лучшего, убедить людей, что другие повсюду менее счастливы, чем они. Этого можно достигнуть, только надежно перекрыв любую связь с внешним миром (я имею в виду — с заграницей). Потому-то при равных условиях жизни, или даже гораздо более худших, русский рабочий считает себя счастливым, он и на самом деле более счастлив, намного более счастлив, чем французский рабочий. Его счастье — в его надежде, в его вере, в его неведении[298].

В «Правде» 3 декабря выходит статья «Смех и слезы Андре Жида». Естественно, печать обрушилась на книгу и на автора — был, ел, пил, жил и не благодарен!..

Тогда же, на банкете в Союзе писателей в честь принятия новой Конституции, у Тарасенкова и Пастернака происходит разговор, окончившийся их полным разрывом. Поводом послужил очерк Андре Жида. В агентурном донесении от 9 января 1937 года приводится пересказ Пастернаком того разговора:

Б. Пастернак (рассказывая об этом кулуарном разговоре с критиком Тарасенковым): «...Это просто смешно. Подходит ко мне Тарасенков и спрашивает: “Не правда ли, мол, какой Жид негодяй”. А я говорю: “Что мы с вами будем говорить о Жиде. О нем есть официальное мнение «Правды». И потом, что это все прицепились к нему — он писал, что думал, и имел на это полное право, мы его не купили”. А Тарасенков набросился: “Ах, так, а нас, значит, купили. Мы с вами купленные”. Я говорю: “Мы — другое дело, мы живем в стране, имеем перед ней обязательства”»[299].

16 декабря 1936 года в «Литературной газете» была напечатана речь Ставского, произнесенная им на собрании членов ССП, где, в частности, были и такие слова: «Борис Пастернак в своих кулуарных разговорах доходит до того, что выражает солидарность свою даже с явной подлой клеветой из-за рубежа на нашу общественную жизнь»[300].

Все это было невероятно опасно для поэта. Со всех сторон на него сыпались удары критики, которые могли закончиться арестом. Кроме того, растущее напряжение в обществе было связано с широкоидущими арестами, а затем и с августовским процессом и расстрелом участников так называемого троцкистско-зиновьевского центра.

Петровский. Дни заката

Незадолго до дискуссий о формализме состоялся творческий вечер Петровского в Союзе писателей.

Стихи Д. Петровского Б. Л. слушал очень внимательно и с удовольствием. Когда Петровский говорил, что его стихи и он сам, может быть, недостоин внимания собравшихся, то Б. Л. широко заулыбался, начал хлопать и кричать: «Достоин, достоин!..»

Во время чтения Б. Л. много и не раз аплодировал. Когда начались прения — ушел[301].

Святополк-Мирский писал о поэзии Петровского:

Поэзия его непосредственна, стихийна, необузданна. Но непосредственность и стихийность Петровского очень далеки от того, что может казаться непосредственностью и стихийностью в Есенине <...> он соединяет величайшую непосредственность с органической усложненностью и изощренностью поэтического мышления[302].

Словно не при советской власти писаны статьи критика, этого князя по рождению, который, купившись на уговоры Горького, приехал из эмиграции помогать укреплять позиции классической критики после разгрома РАППа. Святополк-Мирский пишет об анархизме и стихийничестве Петровского, не понимая, что в СССР это теперь ругательные слова.

И словно в подтверждение этому в июле 1936-го уже рассматривается персональное дело Петровского, которое было вызвано статьей Усиевич в «Правде» «Формалистические выкрутасы», где она заявила, что последняя книга Петровского полна «формалистических извращений» и «высокопарного эпигонства».

На этом собрании 4 июля 1936 года присутствовали: Голодный, Чичановский, Петровский, Казин, Митрофанов, Мирский, Зенкевич, Асеев, Сурков, Луговской. Петровский, защищаясь, говорит о своей оторванности от Москвы, об отсутствии квартиры, апеллирует к дружеским чувствам собравшихся. Он знает, что за ним укрепилась репутация скандалиста, и понимает, что теперь игра в «поэтическое безумие» вполне может привести в лагерь, на нары, вслед за Клюевым, Васильевым, Смеляковым.

Испуганный Петровский пытается то вызвать жалость, то нападать. Наиболее ненавистен ему среди присутствующих Михаил Голодный, во внутренней рецензии написавший, что творчество Петровского — хаос, с которым он намерен бороться. Возможно, Голодный и был в чем-то прав, но драма состояла в том, что политика так тесно переплелась с творчеством, что никто, по сути, не мог понять, за что именно ругают поэта. За то, что творческий анархист, за то, что близок к Пастернаку, или его собираются, сделав троцкистом, отдать НКВД? Каждый из присутствовавших на собрании, пытаясь определиться со своим отношением к Петровскому, в первую очередь решал именно эту задачу.