реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 46)

18

Пробыли у Пети до вечера, слушая нечеловеческий вой младенцев. Петр живет наверху в гигантской комнате, где стоит 1 диван, 1 столик, 1 бюро и 3 стула. Щели в полу такие, что в них свободно проскочут карманные часы. Заходили и на дачу Федина. В ней 6 комнат. Приехав в Москву, пошли в «Националь», но не «загуливали», тихо-тихо беседовали[312].

Что же касается Луговского, то для него в эти годы квартирный вопрос выходит на первое место. Уже несколько лет, как они с Сусанной живут раздельно, общей крыши нет. В 1935–1936 годы напряжение в отношениях нарастает, и кажется, что все ссоры закончатся, когда будет общий дом.

Двадцать седьмого сентября 1936 года он пишет о Лаврушинском переулке (из всех своих поездок, с курортов, он пишет о будущей квартире):

Непременно постарайся увидеть Петю Павленко в смысле квартирном — он многое может сделать. Ходят слухи, что его посадят в Союз на работу. Я много думаю о квартире — потому что это новая и человеческая жизнь для нас с тобой. Я буду о тебе заботиться, буду рядом с тобой, у нас будет общая жизнь — как это славно![313]

Какой ты была, я теперь не припомню, Я даже не знаю, что сталось с тобою. Остались жилищные площади комнат И общее небо, для всех голубое, —

напишет он после расставания с Сусанной. Татьяна Луговская рассказывала в письме драматургу Леониду Малюгину летом 1938 года, как была вынуждена поселиться с Луговским, когда от него ушла Сусанна:

И вот я перебралась к брату — дабы окружать свою мать и своего черта-брата уютом и заботами. Не люблю я эту квартиру. Вообще я, как кошка, привыкаю к своему месту, а этот дом как-то особенно мне не подходит. И вот слоняюсь я по пустым комнатам и никак не могу отыскать себе место для работы — слишком уж его много.

Работать очень неохота, а работы много, и вся она срочная.

Когда ночью в пустой квартире поэт Луговской ловит по радио из-за границы тягучие, заунывные, выматывающие душу — до того грустные — фокстроты, с этого дела можно повеситься, а уж выболтать что-то лишнее — наверное. Поэтому сейчас пойду, накричу на него для порядку (я сейчас за главную у них) и велю писать стихи[314].

Квартирный вопрос для части писателей был решен. Из обитателей дач и квартир складывался новый класс советской аристократии, отделенной от всех остальных жителей страны. Союз писателей становится распорядителем не только квартир и дач, но и званий, орденов, изданий, машин, путевок в Дома творчества и других благ. Путь к этой касте людей лежал через Литинститут, а иногда через многотиражки заводов и фабрик, откуда пришли «ударники, призванные в литературу».

Поэты: первое советское поколение

В Москве весна. Проходят парады и демонстрации. Из черных тарелок репродуктора во всех коммуналках доносятся речи из зала Дома Союзов, где один процесс сменяет другой. Звучит пение Лемешева и Козловского, и снова голос Вышинского.

А молодые люди полны счастья и своих личных горестей. Юная ученица Луговского по Литинституту поэтесса Маргарита Алигер пишет ему в мае 1936 года о демонстрации, Сталине, о дружбах и недружбах, о Женьке Долматовском, самом близком друге:

У нас в связи с новым районированием Москвы (теперь-то ведь 23 района) здорово затянулась демонстрация. Собрались нормально, в 10 утра, а на площадь попали ровно в 6 вечера. Это с Кудринской-то. Ну, всю дорогу было весело, пели, прыгали, Толя Тарасенков дразнился (то есть не «ся» он дразнил, а «мя»).

А у Никитских ворот, туда мы попали часов в 5, начался ветер, тучи, дождь, ливень, темнота.

Тогда лишь началось веселье: дождь льет, а мы кричим: «Нет дождя!», поем песни, идем не спотыкаясь, только Володя Замятин закрывает прическу газетой, а у Левы Шапиро прическа промокла, и выяснилось, что он лысый. А на Красной площади было чудно. Дождик стал тихим, а у Мавзолея совсем прошел, незаметно для нас. Сталин стоит страшно свой и хороший. Из дому ему принесли полинявший, выгоревший серый плащ, мы несли несколько больших портретов Сталина, Ленина, Горького и Пушкина. Пушкина за 19 лет впервые вынесли на демонстрацию. Мы шли близко, во второй колонне. Сталин заметил, начал всех толкать, показывать, и все они улыбались и радовались. Чудно было. <...>

29-го мне было очень плохо. Меня и всех нас, всех моих товарищей, очень обидел один поганец, одно ничтожество. <...>

Владимир Александрович, мне все-таки плохо. Очень одиноко. У меня нет настоящих друзей, настоящей дружбы, такой, как хочется, и тогда, когда хочется. <...>

Как-то я сразу попала в эту литературную среду, не дружную, зловредную, обидную. И никак не найду выхода, не найду себе других хороших товарищей.

Вот теперь уже серьезно завидую, что Вы там с чекистами. Ведь вот, наверное, чудные люди. Я их очень люблю, даже понаслышке.

Мы с Женькой (Долматовским. — Н. Г.) всегда мечтали иметь таких друзей, и вот нет и нет...[315]

Девушке всего двадцать лет, и она принадлежит к первому советскому поколению, не знающему никакой иной жизни, кроме той, которая их окружает. Долматовский познакомит Маргариту со школьным другом Даниилом Даниным, а потом их компания пополнится и Ярославом Смеляковым, с которым у Маргариты будет недолгий роман. Смеляков исчезнет — его три раза будут отправлять в лагеря, но он будет возвращаться.

Смеляков относился к такому новообретению советской власти, которое называлось «ударники труда, призванные в литературу».

Мария Иосифовна Белкина рассказывала:

Это было на катке. Ко мне пристал парень, на вид — рабочий. Когда я несколько раз упала, он поднял меня и сказал:

— Слушай, ты мне нравишься, давай с тобой поженимся. Мне дадут комнату в общежитии, карточку. Я ударник, призванный в литературу, меня выбрали на собрании, мой роман ведет сам Ставский. Ты грамотная?

Я сказала, что закончила десять классов, он ужасно обрадовался и сказал, что я ему буду помогать исправлять ошибки. А уже в 1937 году, в Литинстуте, я сидела на собрании, за мной стоял парень, ногу он поставил на стул, прижав коленкой мою толстую косу. Я недовольно повернулась, что-то ему сказала и выдернула косу. Лицо у парня было похоже на того ударника, призванного в литературу. Он сказал мне:

— Ишь ты, какие мы нежные.

А кто-то сказал ему:

— Эй, Смеляков, убери ногу со стула!

Я удивилась, что это Смеляков. Мне очень нравилось его стихотворение про Любку Фейгельман. Спустя время я или прочла, или мне рассказала Маргарита Алигер, что его действительно «призвали в литературу», однако он был очень талантлив. Поэтому все равно бы рано или поздно туда попал[316].

Это поколение выросло в углах коммуналок. Им выпало воевать и пережить настоящие тяготы войны. Их неприхотливость, стойкость оказались незаменимыми в военные годы.

И при этом многие из них преклонялись перед поэзией Пастернака. Чувствовали, что он открывает для них неизвестный мир. Их общим другом стал Павел Антокольский, ровесник и товарищ Пастернака; они называли его просто Павлик. Доброта и душевная щедрость Антокольского сдружила несколько поколений поэтов; все находили приют в его небольшой квартирке в Большом Левшинском переулке на Арбате.

В конце 1936 года шла бурная подготовка к Пушкинским торжествам. Улицы, дома, магазины, стены — везде портреты поэта. Словами Пушкина, иллюстрациями к произведениям открывались газеты и журналы.

Бедный Пушкин! — писала Екатерина Старикова в своих воспоминаниях о тех днях. — Мы так любили его, по-домашнему, по-детски любили. И вот его выволокли на площадное торжище, и он пошел в ход разменной монетой. И мы участвуем в этом нечистом карнавале, входим в него с восторгом, а выходим с отвращением. К середине тридцать седьмого года я уже не могла слышать имени Пушкина и надолго перестала его читать[317].

Хроника 1937 года

В эти страшные и кровавые годы мог быть арестован каждый. Мы тасовались, как колода карт. И я не хочу по-обывательски радоваться, что я цел, а другой нет.

Я являюсь барометром в литературе и с каждым новым забранным врагом моя стрелка приближается к «ясно».

По этому году можно продвигаться, пожалуй, так же, как Данте по кругам ада. Страна в 1937 году, кроме столетия со дня смерти Пушкина, праздновала 20 лет Октябрьской революции и юбилей ЧК — ГПУ — НКВД. Созываются съезды и пленумы, одни банкеты сменяют другие, а тем временем ночами идут аресты, следователи выбивают показания, разворачиваются процессы, за ними следуют расстрелы.

16 января. Луговской выступает на вечере в Днепропетровске. «Шесть столиц. Встречи и впечатления» — так написано на маленькой желтой программке. «Новые стихи из новых книг, ответы на записки». С 12 января он объехал с выступлениями Харьков и еще несколько городов Украины. Записки Луговской сохранил, но, к сожалению, нельзя узнать, что поэт отвечал своим слушателям на вечере. Некоторые вопросы удивительны: помимо пожеланий прочесть то или иное стихотворение, признаний в любви, есть и такие: «Чувствуется ли еще в советской поэзии, хотя бы в какой-либо степени, — влияние Есенина?», «Ваше мнение о А. Жиде и ваше отношение к нему». Публика знает про антисоветскую книгу, было постановление в «Правде», но настойчиво спрашивает: «Как вы расцениваете книгу, написанную Андре Жидом о СССР, которую он написал после поездки в СССР?» Слушатели упорствуют, хотя знают, что это опасно. «Не встречались ли вы с Андре Жидом, и каково его самочувствие? Не собирается ли он во второе путешествие по СССР?» Или же: «Почему Вы ничего не сказали о литературных направлениях Запада?» «Почему Вы рассказываете только отрицательное, смешное и нелепое о Европе? А культурного и красивого Вам не удалось увидеть?» Интересно, что отвечал поэт на такой вопрос. Вот записка от товарища Петрикова, он подписывается, демонстрируя этим определенную смелость: «Из газет мы знаем, что на Западе есть кое-какой прогресс, у Вас же сплошная жуть и разорение. Не перегиб ли это в приливе благодарности за поездку?» Конечно, товарищ Петриков был абсолютно прав, однако таковы были правила игры. Луговской не мог не услышать голос людей, которые не только любили его стихи, но и видели его слабости.