реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 42)

18

Сегодня я с трепетом душевным первый раз выхожу на прогулку. Стукнуло меня 10-го вечером (10 часов), а сегодня 22-е. Сейчас, конечно, дело прошлое и можно сказать, что у меня было сломано 3 ребра пополам (слева) и проч. И проч. Пришлось слегка помучиться, покашлять кровью в приемном покое — это нечто вроде Склифософского, но хуже в 10 раз, а затем был переведен в роскошную клинику в Neuilly, где и срастался со своими ребрами. Конечно, в первом письме и в письме Яффе к тебе писано было с «облегчением» против объективной действительности. Но теперь кашель давно прошел, болей неполагающихся нет, можно с осторожностью и бережением высовывать нос в мир[284].

В больницу летят записки от Кирсанова и Эльзы Триоле.

Милый Володичка! — нежно пишет Кирсанов. — Простите, что я не заехал, причины неуважительные, но серьезные. Надеюсь, что Ваше ребро хоть и сломано, но аккорд еще рыдает.

Хочется Вас увидеть бодрым и здоровым, завидую Сельвинскому, который увидит Вас еще унылым и немощным. Мужайтесь, мы еще поживем. Ребер хватит. <...> Ваш Семен[285].

Шутки на тему переломанных ребер не прекращались еще долгое время.

Милый Луговской, остальные бизоны пьют мою кровь, — несколько натужно шутила приставленная к поэтам Эльза Триоле, — и мне совсем некогда Вас навестить, но жаль Вас и вспоминаю. Если ребра (прим. издателя: устанавливаем счет на реброчасы и человекоребра (см. Трудодень)) действительно идут по такой расценке, то, может, надо не жалеть, а завидовать! До скорой встречи!! Эльза Триоле[286].

Безыменский теперь следит за Сельвинским и Кирсановым. Так как последний был другом Маяковского, в семье Арагона к нему особое отношение, что ужасно злит Безыменского, и он жалуется на Кирсанова Москве: «В семье Арагона он делает все, чтобы дискредитировать меня».

Группу сопровождает переводчица-француженка Этьенетта, с которой у Луговского начинается легкий флирт. Он обходит с ней парижские кабачки, едет в Белькомб (курортное местечко в горах). Там они катаются на лыжах, и их чуть не сметает лавина, прошедшая совсем близко. Потом будет общая короткая поездка в Берлин. Забегая вперед, скажем, что во время войны Этьенетта станет участницей Сопротивления и погибнет. Всю жизнь Луговской хранил ее красный шелковый платок и просил захоронить вместе с собой.

А тогда, зимой 1936 года, Луговской отправился в Лондон, куда ему не удалось съездить с товарищами из-за аварии, а Этьенетта, оставшись в Париже с Сельвинским, Безыменским и Кирсановым, напишет Луговскому нежное послание по-английски:

9.1.1936

Волк! <...> Вы больны. Это очень грустно. Ваши друзья на два цента не ценят ваше здоровье. И вы сами очень горды, чтобы заботиться об этом. Грустно... После того, как мы расстались, я отправилась к Эльзе на полчаса, я не говорила о вас, но... пусть люди говорят о вас и ваших друзьях... Забавную картину они нарисовали о Безыменском... Я расскажу вам, когда вы возвратитесь... Передайте привет Лондонскому мосту, который я так люблю. И не забывайте, что жизнь прекрасна[287].

В письме проскальзывают намеки на стучавшего Безыменского.

Главное событие, ради которого и устраивалось путешествие, произошло 4 января: в зале Парижской консерватории состоялся необычный литературный концерт — четыре советских и шестнадцать французских поэтов читали свои стихи. Председательствовал Илья Эренбург. Из известных поэтов с французской стороны были Луи Арагон, Жак Одиберти, Робер Деснос, Леон-Поль Фарг, Леон Муссинак, Тристан Тцара, Пьер Юник, Шарль Вильдрак.

Спустя годы Безыменский в пышной статье под названием «Триумф советской поэзии» презрительно отзовется о французах: «Их пребывание на сцене являло собой, честью заявляю, очень унылое зрелище. Они робели, как малыши, читали стихи по бумажке, дрожавшей в их руках, читали тихо».

Конечно, за границей такого опыта поэтических вечеров, как в СССР, не было. Про товарищей Безыменский в мемуарах пишет, что после тихих французов Луговской «так грохнул начальные строки своего стихотворения — аж люстры задрожали», а Кирсанов, читая «Поэму о Роботе», запел («музыкальный ритм фокстрота полностью слился с топочущим стихотворным ритмом поэмы»), Сельвинский исполнил три итальянские песни из стихотворения «Охота на нерпу», и все они, как отмечали парижские газеты, произвели на публику благоприятное впечатление.

Однако Луговской в письме к Сусанне на следующий день после выступления жалуется:

5 января 1936. Париж.

Здравствуй, милая Сузи, Сузи сан!

<...> Я пришел с вечера. Наш вечер удался, зал был переполнен, успех большой, но меня, как всегда в Париже, подвел Арагон — читал первый, «разогревал» публику, что-то перепутали с переводами, и я не мог полностью дать то, что хотелось.

Читал я вещи негромкие, без свиста и плясок и пения и, несмотря на успех и всякие знаки внимания — остался недоволен...[288]

В Англии он застает смерть любимого Киплинга. Поэта, которым он с юности увлечен, как и Гумилевым.

Открылась сразу на балконе дверь, И вышла дама с белыми кудрями, В седом воротничке и черном платье, С ней господин, такой же черно-белый, Надменный и прозрачный. Стало тихо, хотя и до сих пор всё было тихо. И дама оперлась концами пальцев На балюстраду и легко сказала: — Скончался Киплинг Редиард. Писатель. — И повернулась и ушла легко. И проповедник закричал: — Ребята! Пожертвуйте хоть шиллинг или пенни За упокой великого британца! — Но проходили все, не глядя, мимо. Какой-то темный, словно обожженный, Я уходил оттуда тихим шагом, Поднявши голову, засунув руки В широкие карманы...

Так как поэты находились за границей несколько месяцев, они явно выпали из советской реальности, путешествуя где захочется, общаясь с эмигрантами, покупая вещи. Тревожное письмо Сусанны тому яркое подтверждение:

<Начало> 1936 года.

<...> Посоветуй Сене вести себя лучше, а то как в театре, все все смотрят, видят и болтают много. Помните!!! Вы уехали очень быстро, только после опубликования поднялась шумиха со всех концов. Пленум, как ты знаешь, когда будет? Вот и все! <...> Помни заветы старой Багиры.

Не попадай «под стеклышко».

Держи фасон — граммофон. Ты советский поэт! Тебя ничем не удивишь. И все тебе не ново. У нас все лучше, не по Бориному Паст<ернака>. Из гостей всегда едут домой. Старайся меньше ошибаться. С Новым тебя годом![289]

Из письма понятно, что в Москве много говорят о них, о Кирсанове. Глухо доносятся разговоры, споры, суждения, сплетни о прежней поездке Пастернака. Сусанна явно тревожится, не слишком ли «привязался» ее муж к загранице. Где-то поблизости ходит «Христофорович», которому — напоминает она Луговскому — непременно надо из Парижа привезти галстук.

1936 год. Битва с формализмом

...Приятно сознавать, что есть такой Пастернак, который может еще говорить вслух то, о чем мы думаем потихоньку.

Сначала в печати была развязана травля Шостаковича, начавшаяся 28 января 1936 года в газете «Правда» редакционной статьей «Сумбур вместо музыки», а вслед за этим была объявлена так называемая дискуссия о формализме. Дискуссии предшествовала разносная статья, напечатанная 10 марта, посвященная пьесе Булгакова «Мольер», — «Внешний блеск и фальшивое содержание». Генеральный секретарь Союза Ставский обвинил в формализме целый ряд писателей, в том числе Федина, Пильняка, Вс. Иванова. К формалистам причислили и Дмитрия Петровского.

Пастернак после колебаний решил выступить. В письме к Тициану Табидзе он спустя месяц рассказывал, что сам ввязался в эту дискуссию.

Меня никто не собирался трогать, — пишет он, — я имел глупость заступиться за других, за Пильняка и Леонова. И позволил себе просто по-домашнему сказать, что газетные статьи мне не нравятся и я их не понимаю. Что тут было![290]

Удивительнее всего, что напряженный писательский зал, где каждый за последние годы привык к окрику или травле, во время выступления Пастернака хохотал, а в кулуарах писатели вдруг заговорили, поддерживая его высказывания. Все это зафиксировали агенты НКВД.

Пастернак говорил:

...Ведь мы тут в Союзе писателей. <...> Тут говорят о витиеватости и т. д., куда же мы тогда Гоголя денем? Ясно, что, если какая-то намеренная усложненность, усложненность без прока, то она отвратительна, она отмирает и безусловно отомрет. (С места: Об этом и идет разговор, ты просто не понял.) Тогда я беру назад все сказанное, почти все сказанное. Я хочу только предостеречь вас от произвола. Пусть не превышают свои полномочия авторы статей. Французская пословица говорит, что судить гораздо легче, чем быть судимым.

(Кирпотин: А Оскар Уайльд писал, что судить труднее.)

Тогда напрасно вы его не пригласили на дискуссию. (Смех.) <...> Месяца три назад я был преисполнен каких-то лучших надежд, я глядел с какой-то радостью вперед. Но судьба тех, как она на моих глазах протекает, глубочайшим образом меня дезориентирует...[291]

Агенты фиксируют: получается так, что центральным событием стало выступление Пастернака. Подготовленная дискуссия дала сбой. Они отряжают в партийных кабинетах коммунистов и комсомольцев для того, чтобы дать отпор Пастернаку. Высказывают знаменательное суждение, что Пастернак пришел к антисоветским выводам.

Из донесений видно, как агенты нервно оглядываются на смеющихся, на хлопающих, как ищут группу поддержки поэта, выделяя Пильняка и Стенича, которые «поддержали Пастернака частыми репликами, возгласами и аплодисментами».