Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 28)
Последствия «великого перелома» не замедлили сказаться. В районах Южной Украины, Среднем Поволжье, на Северном Кавказе и в Казахстане царствует голод. Города постепенно возвращаются к карточной системе, от которой освободились в период нэпа.
Еще в начале 1930 года Пастернак пишет сестре Лидии:
Сейчас все живут под очень большим давлением, но пресс, под которым протекает жизнь горожан, просто привилегия в сравнении с тем, что делается в деревне. Там проводятся меры широчайшего и векового значенья, и надо быть слепым, чтобы не видеть, к каким небывалым государственным перспективам это приводит, но, по-моему, надо быть и мужиком, чтобы сметь рассуждать об этом, то есть надо самому кровью испытать эти хирургические преобразования; со стороны же петь на эту тему еще безнравственнее, чем петь в тылу о войне. Вот этим и полон воздух[181].
Все вместе действовало на Пастернака угнетающе. Так продолжалось до лета 1930 года.
Нейгаузы и Асмусы, будучи киевлянами, много лет снимали дачу на Ирпене под Киевом. Ирине Сергеевне, жене Асмуса, очарованной Пастернаком, удалось уговорить его и брата Александра провести с семьями вместе лето на Ирпене. Снимала дачи Зинаида Николаевна Нейгауз. Собрав деньги на задаток, она отправилась на место и нашла четыре дома неподалеку друг от друга. Четыре семьи, объединенные музыкой, философией и поэзией, общими разговорами, чувствовали себя счастливыми несмотря на то, что в соседних деревнях вовсю шло раскулачивание и чувство тревоги нередко посещало их. «...Лето было восхитительное, — писал Пастернак сестре, — замечательные друзья, замечательная обстановка». Зинаида Николаевна стала той соломинкой, за которую ухватился поэт в драматическое для себя время.
Она была необыкновенно красива и одновременно по-земному проста. Легко мыла, убирала дом, справлялась с жизненными невзгодами. Зинаида Николаевна вспоминала, как в то лето на Ирпене Пастернак, глядя на нее, восхищался поэзией быта (а скорее всего, именно ею на фоне быта):
...поэтическая натура должна любить повседневный быт и что в этом быту всегда можно найти поэтическую прелесть... я это хорошо понимаю, так как могу от рояля перейти к кастрюлям, которые у меня, как он выразился, дышат настоящей поэзией[182].
Пастернак о том же говорил в письме к сестре Жоне 30 июля 1931 года:
...десять раз на дню я поражаюсь тому, как хороша З. Н., как близка она мне работящим складом своего духа, работящего в музыке, в страсти, в гордости, в расходовании времени, в мытье полов...[183]
Тут нельзя не отметить определенный парадокс. Как известно, большинство поэтов, да и писателей той поры, жестоко боролись с бытом и старались не замечать присущей ему поэзии. Однако часто в этой борьбе все-таки побеждал быт. Незаметно они становились заложниками не только квартир, но и очередей на мебель и прочее. Советский литератор оказался существом насквозь забытовленным, а Пастернак с его открытым восхищением поэзией кастрюль жил достаточно просто, даже бедно. Его узенькая, как пенал, квартира в Лаврушинском поражала неуютом, след от которого чувствуется и поныне. «Квартира... производила впечатление нежилой: мебель в чехлах, никаких мелочей, пустые стены»[184], — писала Елизавета Черняк.
В своих воспоминаниях Зинаида Нейгауз, сравнивая себя с Евгенией Пастернак, назвала ее «избалованной». Пастернак почувствовал в природе Зинаиды Николаевны определенную гармонию, в том числе и с советской жизнью.
Знаменитые слова Зинаиды Пастернак о том, что ее мальчики в первую очередь любят Сталина, а потом ее, никак не вяжутся с ролью жены гонимого поэта, которая была для нее невероятно тяжела. Она так и не привыкла к этой роли.
Но в то же время Пастернак в письмах к родным, анализируя характер Зинаиды, говорит о главном, что и определило их союз:
Я с ней церемонюсь гораздо меньше, чем было с Женей, не только потому, что, может быть, люблю ее сильнее, чем любил Женю (мне не хочется допускать этой мысли), но и оттого, что к Жене всегда относился почти как к дочери, и мне всегда ее было жалко. Между тем я не представляю себе положения, в котором бы я мог пожалеть Зину, так равна она мне каким-то эмоциональным опытом, возрастом крови, что ли.
Женя гораздо умнее и развитее ее, может быть, даже образованнее. Женя чище и слабее ее, и ребячливее, но зато тем вооруженнее шумовым оружием вспыльчивости, требовательного упрямства и невещественного теоретизма[185].
Видимо, сама логика испытаний привела в жизнь Пастернака вместо ребячливой Жени «взрослую» женщину, способную смиренно выносить общие тяготы.
В начале сборника «Второе рождение» звучат три темы: бесконечность стихии природы, стихия любви и стихия переустройства общества; в итоге лирический герой, смиряясь перед глобальностью кавказских гор, моря, перед силой новой любви, можно сказать, жаждет, взывает к смирению перед лицом тех перемен, которые происходят в стране. Во «Втором рождении», пусть с сомнением в голосе, он просит революцию:
Его неуверенное желание было услышано. Можно сказать, что именно с этого года начинаются удушающие объятья власти. Яростным защитником Пастернака неожиданно станет Всеволод Вишневский, в 1931 году он будет с рычанием кидаться на недругов поэта, считая, что «Волны» — очень большевистские по духу стихи, посвященные тяжелому труду матросов.
Я был в Кремле в 19 году, — страстно говорил Вишневский. — Я не знал, что матросы тех лет будут написаны Пастернаком. <...> Когда я читаю Пастернака «Матрос», я абсолютно погружаюсь в этот год, в эти ощущения и опять иду как матрос по Москве[186].
Впереди еще овации Первого съезда писателей, клятвы именем Пастернака.
Будет и знаменитый звонок Сталина в 1934 году, и выступление на съезде, и, наконец, ужас поэта перед ролью, уготованной ему властью, — стать советским поэтом номер один.
Сборник «Второе рождение» был для Пастернака дневником последних переживаний, разломов, разрывов в семье, восстанавливающим главные события двух лет.
Начало любви — «Ирпень — это память о людях и лете», трагедия, пережитая накануне, — «Смерть поэта», мучительные отношения с бывшей женой — «Не волнуйся, не плачь, не труди...», и тут же искренние восторги перед чудесным обретением З. Н. — «Любить иных тяжелый крест...», и в каждом следующем стихотворении — «любимая», «красавица». Мир их дома, их комнаты как вершины покоя и счастья. Но зеркально — тема опрокинутой, несчастной жизни — «Пока мы по Кавказу лазаем... / Ты думаешь, моя далекая, / Что чем-то мне не угодила...» Это почти текстуально точное воспроизведение строчек из письма к Евгении в Германию.
Осень и зима в Москве 1930–1931 годов в бытовом смысле очень тяжела для Пастернака. Он уходит из дома. Живет то у Асмусов, то на Ямском поле — на квартире Пильняка, уехавшего в Америку. Тот вернется в мае 1931-го. Тогда же Пастернак посвящает ему стихотворение «Другу».
Весной 1931 года Пастернак начинает выступать перед публикой с новыми стихами.
На листках из дневников юной Риты Алигер — хроника одного из тех выступлений:
11.4.1931. Дождалась!
Ой, дождалась.
Он немного похож на лошадь. Но глаза оживляют всю его неповторимость.
Какие горячие живые глаза! А как он читал! Замечательная поэма — Волны. Прекрасные новые стихи. В голове целый хаос отдельных строчек, образов... И голос чуть пришепетывающий (из-за зубов), такой глубокий, певучий...[187]
В мае 1931 года Е. Пастернак с сыном уезжала к родителям Пастернака в Германию.
Через час я пойду к Жене и проведу у нее часть дня <...>.
Этим начнется наше прощанье с ней. Я не знал, что оно будет так легко.
На каждом шагу трогает порядок, заведенный тобой, — это уже Пастернак писал в Германию к Жене, — следы твоей заботливости <...>. Так легко поддаться особой, каждому известной, болезненной и полусумасшедшей печали: она бесплодна, она не обогащает, не разрывается творчеством; убить нас во славу близких — вот все, к чему она ведет и на что способна. Но эти жертвоприношения от слабости[188].
Он думает, что уже все объяснил жене, что она уже все поняла и примирилась с потерей. А родители в Германии просят не писать ей, не мучить — в его объяснениях ей слышится надежда на то, что все изменится.
Каждая из сторон любовного четырехугольника представляла развитие истории по-своему. Евгения Владимировна Пастернак предполагала, что, оставив мужа без семьи, уехав за границу, даст ему почувствовать острую необходимость в себе и сыне, услышит от него, как это уже было прежде, мольбы о возвращении. Пастернак предполагал, что бывшая жена за границей перестанет тосковать о нем.
Зинаида уехала в Киев, чтобы понять, уходить ли ей от Нейгауза к Пастернаку. В ее случае, видимо, решал тот мужчина, который был более настойчив. Но в Киев приехал Нейгауз, и прежние отношения с женой на время возобновились. Спустя годы она рассказывала, что сила писем Пастернака, которые он отправлял ей каждый день, покоряла ее больше и больше...
Вера Смирнова, критик, приехавшая из Узбекистана, не имела в Москве никакого жилья. По Киеву она была хорошо знакома с Зинаидой и Генрихом Нейгауз. После ухода Зинаиды с детьми к Пастернаку она с девочкой поселилась в маленькой комнатке Стасика и Адика в квартире Нейгаузов в Трубниковском переулке.