реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 27)

18

Л. Троцкий в изгнании напишет, подводя итог этому времени: «Главной пружиной политики самого Сталина является ныне страх перед порожденным им страхом».

Афиногенов, похоже, действительно не ведал, что творил, он просто честно улавливал нечто разлитое в воздухе и переплавлял в текст.

Точно таким же выражением сути времени оказывается и слово, вынесенное в заголовок его следующей пьесы, — «Ложь». Афиногенов рассказывает о крупных начальниках и их женах, которые никак не могут разобраться в текущем моменте и оказываются в конце концов, по его версии, двурушниками. Думают одно, говорят другое, делают третье. Так, например, одному из героев выделяют некую ограниченную сумму на строительство цеха на заводе и дают сроки, с которыми он не в силах справиться, что грозит обвинением во вредительстве или саботаже. Он начинает изворачиваться и лгать своим начальникам. Разумеется, все они — отрицательные герои. Вот слова одного из них: «Я не думаю, а цех строю. Думать должны вожди... Последний раз думал... дай бог памяти, когда нэп стали сворачивать, к колхозам переходить. Тут и задумался, а потом прошло».

Героиня по имени Нина объясняет своему знакомому, старому партийному работнику с характерной фамилией Рядовой:

На собраниях они и лозунгам аплодируют, а дома им оценку дают, другую. А мы себя успокаиваем — это и есть новая жизнь, нас хвалить надо и красивые слова писать, портреты, ордена — и все напоказ, для вывески... Есть ли теперь убеждения крепкие? Чуть кого тронь, сейчас за спину, отмежуются, промолчат, правду в песок зароют — лишь бы совсем усидеть. <...> Скажите тем, кто ведет нас, чтобы они не обольщались славословием...

Ложь в пьесе рассматривается как боевой прием, как «обман» на фронте, как прием военной стратегии. Отрицательный персонаж Накатов говорит: «Вся страна обманывает, ибо она сама обманута». Героиня разоблачает его.

Пьесу приняло к постановке 300 театров, но возмущенный Сталин исчеркал всю ее красным карандашом, после чего автор сам отказался от постановок.

Вот текст письма Сталина Афиногенову:

<Не ранее 2 апреля 1933 г.>.

Тов. Афиногенов! Идея пьесы богатая, но оформление вышло небогатое. Почему-то все партийцы у Вас уродами вышли, физическими, нравственными, политич<ескими> уродами (Горчакова, Виктор, Кулик, Сероштанов). Даже Рядовой выглядит местами каким-то незавершенным, почти недоноском. Единственный человек, который ведет последовательную и до конца продуманную линию (двурушничества) — это Накатов. Он наиболее «цельный».

Для чего понадобился выстрел Нины? Он только запутывает дело и портит всю музыку.

Кулику надо бы противопоставить другого честного, беспорочного и беззаветно преданного делу рабочего (откройте глаза и увидите, что в партии есть у нас такие рабочие).

Надо бы дать в пьесе собрание рабочих, где разоблачают Виктора, опрокидывают Горчакову и восстанавливают правду. Это тем более необходимо, что у Вас нет вообще в пьесе действий, есть только разговоры (если не считать выстрела Нины, бессмысленного и ненужного).

Удались Вам, по-моему, типы отца, матери, Нины. Но они не доработаны до конца, не вполне скульптурны.

Почти у каждого героя имеется свой стиль (разговорный). Но стили эти не доработаны, ходульны, неряшливо переданы. Видимо, торопились с окончанием пьесы.

Почему Сероштанов выведен физическим уродом? Не думаете ли, что только физические уроды могут быть преданными членами партии?

Выпускать пьесу в таком виде нельзя.

Давайте поговорим, если хотите.

Привет!

P. S. Зря распространяетесь о «вожде». Это не хорошо и, пожалуй, не прилично. Не в «вожде» дело, а в коллективном руководителе — в ЦК партии.

Горький, опекавший Афиногенова, был очень встревожен. Он написал из Италии драматургу огромное, нервное письмо:

Накатов — это оппозиционер — он заинтересует зрителя более, чем все другие герои... ибо зритель — в большинстве тоже «оппозиционер».

Я думаю, — продолжает он дальше, — что она (пьеса «Ложь». — Н. Г.) была бы вероятно, весьма полезна, если б можно было разыграть ее в каком-нибудь закрытом театре, перед тысячей хорошо грамотных ленинцев, непоколебимо уверенных в правильности генеральной линии... При этом требовалось, чтобы актеры тоже были бы социалистами искренно, а не потому, что быть социалистами выгодно[173].

Тот же мотив необходимой лжи в дневнике Григория Гаузнера от 22 января 1933 года:

Агапов сегодня совершенно точно: да, завтрашний день будет коганизирован (по имени начальника строительства Беломорстроя. — Н. Г.), как сегодняшний троцкизирован, но об этом нельзя говорить, если считаешь себя ответственным перед сегодняшним днем, а не только собираешься сообщить истину в вечность: ведь сегодняшнему дню нужно преувеличенное представление о своей задаче, чтобы выполнить ее хотя бы нормально. А ты один из тех, кто дает представление. Потому, если ты хочешь быть не только наблюдателем, но и делателем истории, то эта честная ложь тебе простительна, как и вождям (курсив мой. — Н. Г.). Я согласен на это как журналист, но как писатель я не могу отказаться от точности истории. А сомкнуться то и другое сможет лишь тогда, когда уже не будет нужды в идеализировании[174].

Сталин лично посылает Горькому в Неаполь в 30-м году материалы о «вредителях» и ждет «правильную» пьесу от него. Но на заказ откликается Н. Погодин и пишет комедию «Аристократы» о социально близких власти уголовниках, которые перековываются в лагере, и вредителях — бывших инженерах и врачах, не желающих перековываться. Вскоре погодинскую пьесу также запретят к показу.

Что же касается Афиногенова, то в роковом пасьянсе судеб рапповцев — жертв и счастливцев — у него не худшая судьба. Он не был ни арестован, ни расстрелян, его просто изгнали из партии и из Союза писателей. Афиногенов пережил огромный душевный переворот, отразившийся в его дневнике 1937 года, где он запишет никогда не произнесенную речь:

Такое количество страшных слов опущено на мою голову, что если бы десятая их доля была правдивой — мне надо было бы стреляться. Ибо что может быть позорнее в наше время клички — троцкистский агент, авербаховский бандит, участник контрреволюционной группы, разложившийся литературный пройдоха, выжига и халтурщик, и что там еще... не запомнить всего.

Но видите, что я стою перед вами, — значит, я не застрелился и не бросился под поезд метро[175].

Ставский, Фадеев, Ермилов и Сурков стали руководителями Союза писателей, Либединский был гоним и еле спасся, Леопольд Авербах, Киршон, Б. Ясенский — убиты. Рапповцы слишком близко подошли к власти, оказывая ей услуги.

Зинаида Нейгауз и Борис Пастернак

И так как с малых детских лет Я ранен женской долей, .............................. То весь я рад сойти на нет В революционной воле.

Эпоха столь тесно переплела общественное и личное, что, как уже говорилось, разлом прошел по всей жизни людей. Может быть, отсюда такой судорожный поиск другой любви...

Г. Гаузнер пишет в дневнике, что браки и разводы в начале 30-х годов превратились в настоящую эпидемию:

Новое сумасшествие. Все женятся и разводятся с кинематографической быстротой. Моральная эпидемия, нравственный сыпняк. Каждый день новый развод[176].

Однако это только внешняя сторона. Возвращаясь к булгаковскому «Мастеру», нельзя пройти мимо того факта, что ведущая линия романа — это история писателя, спасенного любимой женщиной, той, которая пойдет с ним до конца. Булгаков описал свой многострадальный роман с Еленой Сергеевной Шиловской, появившейся в его жизни в годы «великого перелома». Любовь становилась последней обителью свободы в тюремном государстве. И выстоять можно было только рядом с близкой по духу женщиной.

Состояние духа Пастернака в 1930 году было в чем-то схожим с состоянием Маяковского перед самоубийством. Расстреляли лефовца Владимира Силлова, знакомого Пастернака. Эмма Герштейн вспоминала, как, узнав о расстреле Силлова на премьере «Бани», Пастернак был поражен тем равнодушием, с которым ответил на его вопрос о Силлове Семен Кирсанов: «“Ты знал, что Володя расстрелян?” — “Давно-о-о”, — протянул тот так, как будто речь шла о женитьбе или получении квартиры»[177]. «Это случилось не рядом, а в моей собственной жизни. С действием этого события я не расстанусь никогда»[178], — писал он Н. Чуковскому.

Пастернаку был запрещен (как накануне и Маяковскому) выезд за границу; он просил у властей разрешения, чтобы встретиться с родителями.

В отчаянии он пишет Горькому, просит посодействовать, чтобы его выпустили, и тут же делится тяжкими впечатлениями от коллективизации в деревне:

Мне туго работалось в последнее время, в особенности в эту зиму, когда город попал в положенье такой дикой и ничем не оправдываемой привилегии против потерпевших и горожане приглашались ездить к потерпевшим и поздравлять их с потрясеньями и бедствиями[179].

Горький советует Пастернаку не просить о выезде, так как некоторые выехавшие писатели не вернулись и пишут антисоветские тексты за границей: «Всегда было так, что за поступки негодяев рассчитывались порядочные люди, вот и для вас наступила эта очередь»[180], — заключает письмо Горький из Сорренто. Однако теперь известно, что именно Горький в письме к Ягоде говорит о том, что Пастернака выпускать нельзя, так как он может быть подвержен влиянию эмигрантов.