18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Горская – Беглец (страница 9)

18

***

В театре «Огни» занавес упал. Танцорки кланялись, хватали цветы, сыпавшиеся на пыльные доски, и слали воздушные поцелуи. Фредерик поднялся, хлопнул пару раз, обернулся к брату:

— Не люблю танцорок. Это наиглупейшие существа на свете.

Гарольд молчал. А в ложе, чуть сбоку, Изабелла Дагон улыбнулась в темноту. Она выиграла.

Глава 3. Дорога слёз

Тумаццу с Южной Мореей связывал Королевский тракт. Удобная, прямая дорога соединяла столицу с самым крупным городом и портом — Эбергайлем. Она начиналась в Туманных долинах, пересекала Королевские леса и только в Янтарных рощах повторяла изгиб реки Кроневеры. Здесь всегда было оживлённо. Верховые разъезды охраняли главную дорогу Мореи, делая торговые перевозки от побережья безопасными. По ней же катили экипажи, почтовые кареты и дилижансы.

А чуть в стороне, делая крюк к Фотисалю, за невысокими грядами, шла другая дорога — малоприметная, узкая, с почерневшими сараями, стоявшими на одинаковом расстоянии друг от друга. Широкую тропу, по которой к южному берегу гнали приговорённых к каторжным работам преступников, называли Дорогой Слёз. Но они говорили о ней коротко и отрывисто — кандалка. Звон кандалов разносился в утренней или вечерней тишине, когда ещё спали звуки ветра, крики птиц и шелест трав.

Вот и он брёл среди топота ног, звона кандалов, унылых арестантских роб. Грубые окрики конвойных и чувствительные удары плети подгоняли всех бесконечно. Но ему было всё равно. Во время унизительных издевательств в Катаржи и ночного ада, организованного по приказу дознавателя Фуриёра, что-то внутри у него сломалось. Он отчётливо услышал этот хруст, услышал — и перестал быть собой. Он умер сам для себя. Осталась только оболочка, которая дышала, ела, пила и двигалась.

Это странное состояние пришло, едва он открыл глаза в тюремном лазарете. С чем-то там возился лекарь, мазал и перевязывал руки и ноги, врачевал спину и бока. А он почти перестал ощущать боль, она отодвинулась далеко и измученное сознание больше не тревожила. Казалось, что его выпотрошили: не осталось сердца, печени, желудка, кишок. Была лишь пустая, равнодушная ко всему оболочка. Пока она жила.

Его не задела паника, охватившая дознавателя, едва тот понял, что его арестант лишился рассудка. Слова мучителя летели в пустоту. Его не испугал чёрный человек, брызгавший в лицо криком и слюной. Уставившись в одну, только оболочке ведомую точку, он вздрагивал от резких звуков. И как заведённый сипло твердил одну-единственную фразу: «Я в заговоре не участвовал». Фуриёр в ужасе попятился и поспешил вызвать конвой. Арестанта вернули в тюремный лазарет и больше не выводили до самого суда. Тюремный лекарь своё дело знал и тело врачевал умело. Только с душой у него ничего не вышло. Она умерла.

Суд никак не отразился в сгоревшем рассудке. Он смотрел на это театральное действо безучастно, будто бы со стороны. Видел усталых и тоже равнодушных ко всему людей в одинаковых тюремных робах. Где-то он их уже встречал, но не хотел вспоминать — где.

Видел разодетого в мантию верховного судью, который что-то старательно и громко говорил. У человека в полном королевском облачении он разглядывал только горностаевые хвостики на мантии. Его не задевало торжество на лице чёрного человека, сидящего по правую руку от короля. Бегающий взгляд собственного отца его не интересовал совсем. На возвышении под нарядным балдахином в кресле сидел человек, отцом быть переставший. Только синяя искра на камне дорогого перстня царапала о краешек сознания, вызывая беспокойство. Но он перевёл взгляд, и беспокойство ушло.

Оболочка безмолвно поднялась и услышала, что Даниэль Морис Дагон объявлен государственным преступником, лишённым титула, званий, наград, земель и имени. Государственного преступника за номером двадцать семь восемьдесят восемь приговорили к пожизненной каторге. Оболочка удивилась. Ей сохраняли жизнь «из человеколюбия и милосердия его величества Фредерика IV Дагона». Снова где-то проклюнулось беспокойство и исчезло под слоем пепла в глубине рассудка.

Он не плакал, не рыдал и не молил о пощаде, но вдруг сильно захотел на высокий эшафот, который выстроили на одной из площадей. Поскорей бы всё закончилось. Пока он дожидался своей очереди внизу, то смотрел даже с некоторой завистью на сверкающий нож гильотины и падающие в корзины головы. В одной он узнал голову Флориана Богарне. Но едва поднялся на возвышение сам, как крики стихли, из толпы раздался женский голос:

— Да это же совсем мальчик.

Но голос быстро угас. Его подвели совсем к другому краю, где в железном корыте светились среди углей белые от жара клейма. Подручные палача задрали ему рубаху и прижали к телу четыре раскалённые цифры. Он негромко вскрикивал, когда горячий металл оставлял на теле каторжное тавро. Подручный плеснул на ожоги холодной воды и толкнул в сторону. Он успел взглянуть в людское море и вдруг увидел графа Лендэ — отца Артура, а рядом Тадеуша Равияра. Этим двоим он виновато улыбнулся, и в следующее мгновение грубые руки стащили его вниз, присоединив к небольшой группе таких же вечных каторжан. Среди них оказался майор Гренус.

В другой тюрьме он пробыл недолго и там окончательно приобрёл каторжный облик. В холодной мыльне он пытался счистить с себя следы издевательств и унижения, не вышло. Правую половину головы обрили, выдали большее по размеру нижнее бельё, грубую бурую робу из суконных арестантских штанов и куртки на завязках и с белым ромбом на спине. В гулкой комнате кузнец поверх штанин и рукавов наложил и заклепал браслеты кандалов. И башмаки дали — неудобные, заметно больше размером. Тюремный интендант, ведавший раздачей, сердито ругался, одежды и обуви по его размерам не нашлось. Но ему было всё равно: он ничего не говорил, не спрашивал, не жаловался. Майор Гренус, поняв, куда отправляют его бывшего сокамерника, обнял его и виновато прошептал:

— Прости нас, парень, это мы погубили тебя.

А он ничего не ответил, только опустил голову.

Шёл сильный весенний дождь, когда поутру их вытолкали через распахнутые ворота тюрьмы, примерно сотню человек. Так началась дорога по кандалке. Он оказался самым маленьким по росту и плёлся позади всех. Подошвы скользили по раскисшей рыжей глине, ноги в неудобных башмаках сразу натёрлись и заболели, и каждый шаг стал мукой, но он брёл, подгоняемый ругательствами задних конвоиров и свистом их плетей. Грубая суконная куртка и штаны от дождя намокли и потяжелели, кандалы звякали мерно и заунывно, их звук вызывал раздражение. На него бесконечно злился скованный с ним одной длинной цепью напарник. Злость его проявлялась в витиеватых ругательствах, к которым он прибегнул, едва понял, к кому его определяют. Но конвойный огрел коренастого загорелого вора и грубым окриком велел заткнуться, прерывая громкую брань.

Он тащился, глядя под ноги, глотая влажный чистый воздух, от которого отвык за три месяцы тюрьмы. Кружилась голова, от свежести и постоянного голода качало. Напарник время от времени прихватывал его, готового упасть в раскисшую дорожную грязь.

— Да что ж тебя мотает-то, шагай ровно, — не выдержал вор, — что ты словно пьяный.

А он не пьяный, просто у него совершенно нет сил, и плохо зажившие ноги не дают сделать твёрдый шаг. Он упал уже на подходе к серому длинному сараю, и напарник волочил его по земле, ругаясь на чём свет стоит. Конвойный, заметив это, остановил двух шедших впереди каторжников, и они дотащили упавшего арестанта до барака.

Сильный тычок в бок заставил его выйти из оцепенения. Напарник сунул прямо в лицо сухарь и оставил в руках кружку с горячим, пахнущим сеном отваром.

— Жри, щенок, а то подохнешь. Я тебя на себе волочь не нанимался, завтра не потащу.

Он и жевал, совершенно безучастно разглядывая всё вокруг себя. Переводил взгляд с лица на лицо, на серые щелястые стены, на конвоиров, на лошадей, от крупов которых в промозглом дождливом холоде валил пар. Он грел озябшие ладони о чуть тёплую железную кружку и молчал. Так же молча ушёл в самый дальний тёмный угол, упал на доски нар, толкнул под голову каторжную котомку и провалился в сон. Наутро их снова выстроили и сковали попарно. Он уставился на раскисшие комки грязи, вывернутую с корнем куртинку засохшей травы и слушал, как его вчерашний напарник ловко и умело отбрёхивался от такого неприятного спутника.

— Чёртов сосунок! — Ничего у вора не вышло, и он подчинился своей невезучести. — Вот этого ещё мне не хватало, сдохни скорее, шибздик.

Но сегодня шлось легче. Дождя не было, раскисшая глина не скользила под грубой подошвой. Светило солнце, его тёплые лучи нагрели и просушили суконную робу. По-прежнему качало, но голова уже не кружилась. Его невезучий напарник повеселел и даже пытался завести разговор.

— Эй, шибздик, тебя как кличут-то?

Он молчал. Всё равно, чего там хотел его попутчик, но тот упорствовал и миролюбиво посоветовал:

— Ты говори, а молчать будешь — тронешься.

В ответ тяжёлое дыхание и мёртвый взгляд. Пугающий. Жук перекрестился и отшатнулся, едва малорослый мальчишка поднял на него глаза. Кто-то из каторжан посоветовал:

— Отвяжись от него, он тронутый, не видно, что ль? Слова не сказал за все дни. Не лезь к нему.