Наталья Горская – Беглец (страница 10)
Вечером в очередном сарае Жука отцепили, тот устроился вместе со всеми у костерка. В небольшом котелке что-то булькало и кипело. Каторжане вели негромкий разговор, предвкушая нехитрое, но горячее варево. Он смотрел, не мигая на их действия, а потом ушёл в самый дальний угол, забился на нары и лежал, а потом уснул.
Спазм сжал горло, он закашлял и открыл глаза.
— Эй, шибздик, — тормошил его Жук, — поешь с нами хлёбово, совсем ведь голодом какой день. Поешь, оно горячее.
Он поднялся с нар и перешёл к небольшой группе каторжан. Те раздвинулись и дали ему места на длинной колоде, поставили на колени деревянную щербатую миску, кто-то сунул в руки ложку.
— Жри, парень, — хмыкнул здоровый бугай неопределённого возраста, — совсем же брюхо подвело, с куска хлеба далеко не дошагаешь. За что же тебя на каторгу определили?
— Ни за что, — вдруг вырвалось у него, — не тем родился.
Это были его первые слова за почти три месяца. Он удивился своему хриплому сорванному голосу. А каторжане сочувственно покивали, и кто-то заметил:
— Да кто ж из нас тем родился? Я б тоже хотел благородным оказаться, а с малолетства меня учили только красть, чтоб прожить без нужды. Мой дед вором был, отец с дядьями, и я тож.
Воры своих определяли быстро, сбивались в дружную ватагу и на нелёгком пути в пересыльную тюрьму Эбергайля могли устроить быт сносно. По проклятой кандалке некоторые из них шли не первый раз и всё про здешние места подробно знали. Они приняли к себе мальчишку из жалости. Его беспомощный вид вызывал у деревенских женщин почти материнские чувства. Воровской голова — фоко — распорядился поставить шибздика с краю, чтоб была хорошо видна его детская, нескладная фигура, ввалившиеся щёки, безумные глаза и изуродованная нелепой причёской голова.
Поживиться съестным на каторжной дороге можно было только из подаяния, без него было голодно. Пара сухарей и кружка тёплого пойла, называемого чаем, сил в пути не прибавляли. А увидав несчастное измученное дитё, звенящее кандалами и загребающее не по размеру большими башмаками, сердобольные бабы подавали охотно. Когда каторжники оставляли позади очередную деревню, в торбе у Малыша частенько оказывался и ломоть хлеба, и шматочек сала, и ошмёток домашней колбасы, и десяток картошин.
Фоко его так первым и назвал, определив по воровскому закону кличку. Он с довольным видом бросил в общий котёл кусок сала и сладко зажмурился:
— А потому бабы нашего Малыша так привечают, что вид у него уж совсем жалостливый. Шибздик, что с него возьмёшь. Они к нему со всеми своими бабскими причитаниями, а нам, смотри-ка, какой навар нынче в хлёбове. Жри, Малыш, заработал.
Так и повелось: «Малыш, иди сюда, Малыш, подвинь задницу, Малыш, подай картоху». Но говорил он всё равно мало и неохотно, предпочитал отмалчиваться.
— Малыш, Малыш, — Жук тормошил его, пытаясь разбудить, — да проснись же ты, что ж ты орёшь-то как резаный?
Он заворочался, разбуженный настойчивыми просьбами, сел в углу, выныривая из кошмара. Всё привиделось ему во сне: серые стены Катаржи, проклятая рожа палача, седые усики дознавателя и чёрный человек, его глаза близко-близко, почти в упор. Нескончаемый ужас вернулся. Он закричал от боли, страха и унижения. Весь барак переполошился, на него ворчали и злились. Накануне лил дождь, и каторжники промокли до нитки и устали. Все старались идти быстрее, чтоб оказаться под дырявой, но всё ж крышей. Жратвы было мало. А тут среди ночи ещё и Малыш заорал.
— А ну, шибздик, заткни пасть, — зло рявкнул какой-то убивец. Было их немного, но все как на подбор злые и истеричные. — Кишки выпущу, чтоб спать не мешал.
Он грубо ткнул в бок ногой, и от удара Малыш слетел с нар. Злоба вытеснила из его души прежнее оцепенение и равнодушие, он не смог себя сдержать и со всего маха припечатал обидчику кулаком, в котором зажал крупное звено цепи. От сокрушающего удара голова душегуба мотнулась, зубы лязгнули, и он опрокинулся в глубокий обморок. Задыхаясь от ненависти, Малыш пинком скинул обидчика на земляной пол и улёгся обратно — досыпать. Обалдевшая каторжная публика в безмолвном изумлении наблюдала за происходящим, не веря собственным глазам. Откуда взялось всё это в худосочном невысоком мальчишке-доходяге?
Жук утром таращил круглые чёрные глаза и пытался выяснить, чего это Малыш на убивца так взъелся.
— Кишки он мне выпустит, — зло прошипел Малыш, зверем глядя на бандита, украшенного багрово-синим в пол-лица синяком, — пусть свои бережёт.
Если бы не воровская ватага, то пришлось бы Малышу туго. Многие норовили толкнуть, подставить, опрокинуть на землю, сунуть меж лопаток украдкой кулаком. А Малыш, выпустив всю ярость и злобу, снова сделался равнодушным и безучастным.
Дорога Слёз вела сначала по Королевским рощам, потом среди весёлых перелесков Янтарных рощ. Потом появились невысокие холмы и гряды, сложенные белым нарядным известняком, дорога стала пыльной и гулкой. Ко всему стало жарко, серые робы намокали уже от пота, жёсткое сукно безжалостно тёрло, тело зудело. Хотелось не согреться, а наоборот, глотнуть прохладной воды. На подходе к Эбергайлю на одной из стоянок всех каторжан отправили в мыльню.
Малыш в задумчивости разглядывал кусок корня мыльнянки и грубую жёсткую холстину, которую ему сунули в руки вместо мочала. Он не мог сообразить, как снять с себя грязное нижнее бельё, давно прокисшее от пота и грязи, но при этом остаться в кандалах. Его замешательство развеселило бывалых воров, и они наперебой принялись советовать своему подопечному, как ловчее это всё проделать. Под беззлобную матерщину он разделся, черпнул в лохань тёплой воды и принялся скрести себя, получая от этой нехитрой процедуры даже удовольствие. Он поразился этому чувству и наступившей в тесной мыльне тишине. Здоровые мужики, абсолютно голые, если не считать кандалов, смотрели на него, вытаращив глаза и раскрыв рты. Первым опомнился Жук, он подскочил и ткнул в каторжный номер — четыре коричневые цифири, что выжгли ему на груди.
— Малыш, — ахнул он, — так ведь два восьмерика у тебя, это как?
Малыш не придавал никакого значения цифрам, полагая, что это просто порядковый номер, но не всё знал. Он застеснялся, покраснел и пожал плечами. Подошёл ещё один вор, следом второй, с удивлением и жалостью они смотрели на шибздика.
— И где же это тебя так, Малыш, приголубили? — спросил, скривившись, фоко, указывая на многочисленные рубцы и отметины, разбежавшиеся по спине, ногам, груди. С тебя, что, шкуру спускали?
А что он мог им ответить? Он и сказал.
— Катаржи, — прошелестел среди каторжников недоверчивый возглас, а кто-то переспросил недоверчиво: — Так тебя в Катаржи потрошили?
Малыш кивнул и подумал, что слово подходящее для бесчеловечности, через которую он прошёл. Ему стало совсем неловко, он отвернулся и принялся мылиться, смывая пыль, грязь и пот. Он и заканчивать не хотел, плескался дольше всех. Потом долго возился со сменой нательной рубахи и штанов, которые снова оказались заметно велики. Когда он выбрался из перекошенной мыльни и пристроился рядом с Жуком на толстом бревне, заменяющем скамейку, кто-то виновато спросил:
— Малыш, ты как в Катаржи попал?
— Посадили, — криво усмехнулся он.
— А за что? — встревожился Жук и заёрзал то ли от любопытства, то ли от неловкости. А казалось, что он вообще не может испытывать неловкость от чего бы то ни было.
— Ни за что, — отозвался Малыш, — просто так.
— Так не бывает, — резонно заметил один из воров и протянул Малышу миску с варевом. — Где-то надо попасться, чтоб ни за что сразу два восьмерика нарисовали… умудриться надо.
Малыш промолчал, ему нечего было больше добавить. Подробности, о которых жаждали узнать его товарищи по несчастью, вызывали боль даже своими воспоминаниями. А он так от неё устал, что предпочёл не вспоминать. Он отрешённо смотрел на неяркие язычки пламени и молчал.
Спустя несколько дней Дорога Слёз вывела каторжан к невысоким плосковершинным горушкам и повела, забирая немного в сторону. Между горами воздух застоялся, стал горячим и густым. Идти стало совсем трудно, мучили жар, пот, жажда и тучи назойливых мух, добавлявших занудного гудения к звону цепей.
К середине дня воздух задвигался под порывами ветра и пахнуло морем. Этот запах нельзя было ни с чем перепутать. Малыш остановился под недовольный окрик конвойного и оставил без внимания пару ударов плетью. Что за беда, всю силу приняла на себя суконная жаркая куртка, а он стоял, вдыхая знакомый запах, готовый возродить в нём что-то от прежнего человека. Тошнотворный тюремный запах, запахи грязных немытых тел и человеческих нечистот, крови и страданий — всё, что впитал он в себя за мучительные четыре месяца, вдруг покинуло его. Где-то рядом было море. Глупая надежда дёрнулась в нём, но… Грубый пинок в спину сдвинул его с места. Он почти побежал, хоть Жук не тянул его и не ругался.