Наталья Червяковская – Лисёнок – райская птичка маминого сердца. Современная проза и поэзия (страница 2)
Мама не машет рукой. Не бежит навстречу. Она просто сидит и дышит одним воздухом со своей дочерью. Они говорят без слов. Обо всём. О том, как ярок сегодня закат. О том, что в печи остывает пирог с вишней – той самой, что вышита на салфетках. О том, как сильно они любят друг друга, сквозь все миры, сквозь все формы бытия.
Потом качель замирает. Видение тает, как туман на рассвете. Но чувство присутствия остаётся. Оно впитывается в стены, в каждую щель, в каждую половицу. Дом живёт и дышит Лисёнком. Он пропитан её детским духом, который стал не призраком, а душой этого места. В ночной тиши скрипнет ступенька – это она проверяет, все ли спят. Утром на столе лежит безупречно сложенная салфетка – это она помогла накрыть. В самый тяжкий час маминого одиночества ветер донесёт обрывок песенки.
Это не история о потере. Это история о связи, что сильнее всяких пределов. Лисёнок – райская птичка маминого сердца, которая не улетела, а свила гнездо в самой сердцевине родного дома. Она – хранительница очага, что никогда не угаснет, ибо питается любовью, крепче смерти. Ангелы не умирают. Они обретают новый дом. И её дом – здесь. В запахе апельсинов, в белизне ромашек, в стежках вышитых вишен, в тёплом боку волка Мирона и в неугасающем свете материнского сердца, которое будет ждать её и видеть всегда. В каждом миге. В каждой вещи. В каждом луче солнца, что ложится на пустую, но навеки живую колыбель.
Калоша на воздушном шарике
Воздушные шары… В детстве они пахли чем-то неуловимым и волшебным. Их покупали только по особым праздникам – длинные, скользкие, похожие на сардельки. И в моём детском сознании всегда что-то щёлкало и гасло: шарик-то обещан, а здесь – это странное недоразумение… Но однажды я поняла, что настоящее волшебство приходит не в форме надувного пузыря, а на четырёх лапах, с мокрым носом и взглядом, в котором тонет всё на свете. Её звали Калоша.
История имени была проста и нелепа. Её принесла мне старшая сестра, ворвавшаяся с холодного ноябрьского ветра. Крошечный, дрожащий комочек с глазами, полными вселенской тоски. «Смотрю, а она стоит посреди лужи, одна-одинёшенька, – сказала сестра. – И так несолидно в ней шлёпает». Я наблюдала, как щенок неуклюже и сосредоточенно переступает в ледяной воде, и я вдруг рассмеялась: «Да она же вылитая калоша!» Имя прилипло навеки. Никто не думал, что оно останется. Но пёсик отзывался только на него. Видимо, в её собачьей душе уже тогда зрела особая, лужепроходимая философия бытия.
Калоша выросла в самую прекрасную дворнягу на свете. Шерсть у неё была необычная – рыже-палевая, как первый луч солнца, пробивающий утренний туман, а на груди белела аккуратная манишка, будто она вечно собиралась на важный приём. Уши – одно острое, настороженное, другое мягко висело конвертиком, что придавало её морде вечное выражение добродушного и немного комичного удивления. Но главное – глаза. Тёмно-карие, глубокие, понимающие всё без единого слова.
Она стала моей тенью, моей тихой крепостью и самым внимательным слушателем. Когда я рыдала над двойкой по математике, она подползала и бережно клала свою тяжёлую, тёплую голову мне на колени, вздыхая так проникновенно, будто принимала на себя всю горесть мира. Когда я ликовала, она носилась вокруг, виляя хвостом-метёлкой, сметая всё с низких полок. Мы гуляли в поле за домом, и она неслась по высокой траве, как золотистая комета, а потом с грохотом валилась на спину, катаясь по земле с видом абсолютного, безмятежного блаженства.
Однажды она спасла меня по-настоящему. Мы забрели к старому карьеру, и я, засмотревшись на стрекозу, оступилась на самом краю. Калоша, всегда бежавшая впереди, в тот миг оказалась рядом. Молнией вцепилась зубами в рукав моей куртки и рванула на себя со всей силой, упершись лапами в землю. Я рухнула, но не вниз. Она лизала моё испачканное землёй лицо, тихо поскуливая, а я, обнимая её, чувствовала, как бешено и преданно стучит её сердце. С тех пор я знала твёрдо – у меня есть не просто собака. У меня есть Калоша.