Надежда Плевицкая – Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен (страница 19)
Стоял золотой сентябрьский день. Я вышла с вокзала в Севастополе, и уже через час по ослепительно-белому шоссе автомобиль мчал меня в Ялту.
Молодой, крылатой была тогда моя душа, и казалось, вот вырвется из груди и улетит в солнечную даль. А тут мелькают сады виноградные, по зеленым холмам отары звенят бубенцами, между гор вьется белая дорога. Автомобиль летит, и встречный ветер весело шумит в уши, что жизнь прекрасна, прекрасна.
Вот и Байдарские Ворота. В восторженном изумлении смотрит путник на синюю морскую даль с головокружительной высоты. Словно чудо Божие открывается перед ним. Здесь становится страшно пред величием Творца, потому здесь и храм на отвесной скале. Строители его понимали, что на сем месте помолится каждый.
А машина уже мчится вниз от Байдарских Ворот. Не знаешь, куда и смотреть: направо, в синем море, реют белые паруса, налево, в поднебесье, парят орлы над гранитными кряжами. Так, с затуманенной от дороги головой, примчалась я в Ялту.
А у государевой Ливадии[24] повстречала я иных орлов. В темно-синих с желтым черкесках, в черных папахах с красным верхом, они гарцевали на статных конях. Бородачи, один другого краше, конвойцы его величества. Им поручена почетная стража вокруг русского царя.
В ту осень в Ливадии пребывала государева семья, и кажется, вся знать съехалась в Ялту.
Гостиницы были переполнены. Мне с трудом нашли скромную комнату на даче Фролова-Багреева, но хотя бы и в шалаше поселили, мне было бы хорошо. Благословенный край. Воздух напоен дыханием моря и буксуса[25]. Средь темных кипарисов высятся прекрасные белые дворцы. Неумолкаем нежный звон цикад.
Помню ясный ласковый день в первых числах октября. Я стояла на набережной, прислонясь спиной к железной решетке, слушала близкий плеск волн и глядела на толпу, тесно плывущую мимо. Такая праздничная и нарядная, такая беззаботная и красивая толпа «бархатного сезона».
Какие прелестные женские головки, какие легкие, как облако, наряды! Приятно звенят шпоры ловких гусар, рослых кирасир. Неслышно скользят конвойцы с перетянутой талией. Проходят загорелые, крепкие моряки в белых, как кипень, кителях. По свежеполитым торцам шелестят экипажи и слышен приятный, дружный топот копыт.
Но вот со стороны Ливадии послышался частый, рассыпчатый топот иноходца, и мимо нас промчался весь в золоте седой татарин. Его появление возвещало, что едет царь. Вся толпа вдруг зашумела, все бросились занять места, откуда лучше можно увидеть государя и его семью.
Экипаж, в котором сидел государь, приближался, а за ним катилась восторженная волна могучего «ура». Мурашки побежали у меня по телу, и к горлу подступили нечаянные слезы от этой волны человеческих голосов, выражающих любовь.
Головы обнажились, и в воздухе веяли шапки, платки, и лилась, лилась широкая, ликующая волна – ура-а-а!
Государя провожали в Италию, а я стояла в толпе и утирала слезы.
Затем, протолкавшись сквозь толпу, увидела хорошее, ласковое, знакомое по портретам лицо государя.
Знала я это лицо уже давно, еще тогда, когда я Дёжкой называлась.
И вспомнилась мне большая, с голубым глянцем, лубочная картина на белой стене нашей избы. А на той картине была изображена семья императора Александра III.
Помню, давно, в предвечернюю пору вошел в избу отец и тревожно сказал:
– Зажигай, мать, лампаду, помолимся Господу за спасение царской семьи.
Я прижалась к матери. Отец рассказал, что известили на сходе о злом умысле на царскую жизнь в Борках и о том, как царь-богатырь один поднял вагон и вынес из-под него свою младшую дочь.
Мы стали на молитву.
Опустился на колени мой отец, старый николаевский солдат. Пред образами, освещенными тихой лампадой, шептала мать горячие молитвы: печать креста творила с верой и клала поклоны. На нас смотрел Николин лик, и будто угодник добрый серчал. Мать помолилась, подошла к голубой картине.
– Вот, видишь, Дёжка, наш государь, а в голубом матушка-царица. За ней наследник, а вот младший. Миколай, вишь, вьюноша совсем. А на коленях у царя дочь ихняя Ольга, самая меньшая, которую из-под вагона царь вынес. Ах, деточка бедная!
Мать суровой ладонью гладила картину.
– А вот, Дёжка, постарше царевна, Ксения, Аксютою по-нашему зовут. Спаси их, Господи, и помилуй, – шептала мать и все вздыхала.
Прекрасная ялтинская погода сменилась дождями. Зон закрыл свое «казино», не исполнив со мной условий. У московского «Яра» я должна была петь только с ноября, и октябрь у меня был не занят. А кто не знает, что долгий отдых вреден для артистов?
В городском театре тогда играла украинская труппа Глазуненко. Актеры были хорошие, но сборы неважные. Меня познакомили с Глазуненко, и при первой же встрече он пожаловался мне, что горит.
В свой черед пожаловалась и я, что сижу весь октябрь без дела и согласилась бы на гастроли в его театре.
Второй раз в жизни набралась я смелости, предлагая свои услуги. Первый раз было в Курске, когда я в балаган просилась. Глазуненко замахал на меня руками и сказал попросту:
– Что вы, что вы, я не могу расплатиться с артистами и ничего вам не могу обещать. Я вас мало знаю.
Я похвасталась, что москвичи по «Яру» меня знают, а москвичей сейчас много в Ялте.
Глазуненко предложил мне выступить у него на процентах без риска и без всякого контракта, обещая мне 20 процентов с чистой прибыли. Я согласилась.
Через три дня афиши возвещали о двух моих гастролях в городском театре.
После «Запорожца за Дунаем», в концертном отделении, должна была петь я.
День выступления был волнующий. Я пришла к театру и увидела у подъезда много автомобилей и экипажей. Обычно пустующий театр был полон. Стало быть, публика пришла для меня.
– Господи, помоги, – молилась я. – Как бы не провалиться!
Но «Запорожец» подходил к концу. Вот и занавес упал. За кулисами шумят, меняя декорации. Мы с аккомпаниатором Заремой от волнения раза три поссорились.
– Эх, Рубинштейн! – язвила я старика.
– Ух, ведьма! – огрызался он.
Но, посмотрев друг на друга, мы рассмеялись. После третьего звонка, когда занавес, шурша, поднялся вверх, я перекрестилась и вышла на ярко освещенную сцену. За мной тянулся длинный шлейф моего розового платья. А пол-то грязный, а платье-то дорогое, но Бог с ним, с платьем, – унять бы только дрожь в коленях. А в зале темно, не вижу никого, и лишь пугающе поблескивают из тьмы на меня стекла биноклей.
Мне непривычна такая темень, кому я буду петь, с кем беседу поведу, кому буду рассказывать, не этим же страшным стеклам, мерцающим в потемках?
Я должна видеть лица и глаза тех, кто меня слушает. Но с первым аккордом мой страх унялся, а потом, как всегда, я захмелела в песнях.
По моему знаку зал осветили.
Мне стало уютно. Сверху, из райка, мне кивали гимназистки, мне улыбались из первых рядов.
И я уже знала, что все в зале друзья мои. Успех полный, понапрасну я так волновалась.
В уборной теснится народ. В голове у меня перепутались лица и имена поздравляющих, и во всем теле звучит радость победы.
А на другое утро прочла я в «Ялтинском вестнике» первую обо мне статью: «Жизнь или искусство». Неизвестный автор ее удивил меня тем, как почувствовал каждую мою песню. Будто душу мою навестил.
Второй мой концерт прошел с аншлагом, и в тот же вечер командир конвоя Его Величества князь Юрий Иванович Трубецкой передал мне приглашение министра двора барона Фредерикса выступить у него.
Я с удовольствием приняла лестное приглашение.
В придворном экипаже князь Трубецкой привез меня в гостиницу «Россия», в которой занимал апартаменты министр двора. В парадном белом зале барон подвел меня к баронессе, маленькой старушке в сером шелку и в гирлянде бриллиантов, которыми баронесса прикрывала свой зоб.
Старушка была любезна со мной, и я чувствовала, что она добра и что любезность ее искренняя. Но было в ней что-то чужое, не русское.
Чужим показался мне и сам барон Фредерикс, барственный старец с великолепной сединой.
Князь Юрий Иванович, который взял меня под свое покровительство, представляя меня большому обществу, говорил:
– Прошу любить. Моя дочка.
Я стала у рояля. Предо мной было лучшее петербургское общество, почти вся придворная знать, блестящие слушатели, но сердце вдруг вспомнило москвичей.
Добродушные мои москвичи, с прекрасным, сочным говором, показались мне тогда более русскими, более сердцу понятными, чем эти изысканные петербуржцы с плохой и картавой русской речью. К тому же изъяснялись они между собой на чужом языке. А тут еще две-три милые дамы наставили лорнетки, рассматривая меня, как вещь. Неприятное чувство подняли во мне эти дамские лорнетки, и я подумала, что мои москвички воспитаннее этих дам с лорнетами.
В довершение всего одна из дам с очень русской фамилией, путая русскую и французскую речь, стала расспрашивать меня о моих песнях:
– Что такое куделька[26], что это батожа[27]?
Я ей объяснила. Дама вскинула лорнет, осмотрела меня с ног до головы, сказала:
– Charmante! Вы очень милы.
И поплыла по залу.
Я тихо спросила у генерала Николаева, который стоял рядом со мной:
– Разве эта дама не русская?
Милый генерал, с голубыми глазами и белоснежной седой головой, ответил так же тихо и коротко:
– Она русская, но дура.
Но к концу концерта мои первые впечатления вовсе были рассеяны милой беседой с графиней Александрой Илларионовной Шуваловой и ласковой графиней Бенкендорф.