реклама
Бургер менюБургер меню

Надежда Плевицкая – Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен (страница 18)

18

Мы много работали, и все шло хорошо, но в одну неудачную поездку по украинским городам наш директор Штейн прогорел и тайком скрылся, не заплатив жалованья. В труппе поднялся переполох, каждый старался куда-нибудь устроиться. На наше счастье, в Киев приехала труппа Манкевича, и мы с мужем поступили туда. В то время у Манкевича служил простак[20] Михаил Проценко, ныне талантливый комик петербургской оперетты Михаил Ростовцев, и тенор Василий Горев, тоже талантливый опереточный простак. Моего мужа Манкевич принял на должность балетмейстера.

С труппой Манкевича я впервые попала в Санкт-Петербург. На Крестовском острове был тогда знаменитый загородный ресторан[21].

Зимой туда мчались ковровые тройки, хохотали бубенцы, кутались в заиндевелые соболя «гости дорогие»…

Полон сверкающий зал. Цветы, огни бриллиантов, сияют глаза, мелькают лица холеные, барские.

В зимнем саду, под темными лаврами, сидят новодеревенские[22] старухи-цыганки, зорко следя за своими смуглыми внучками, как бы не улыбнулись лишний разок блестящему гусару или рослому кирасиру. У цыган строго: если какая сверкнет черным глазом на барича, старая цыганка забеспокоится, подзовет:

– Ты проси лучше барина, чтобы хор пел, а лясы точить нечего.

Хоров было много: цыганский, русский, венгерский, малороссийский, итальянцы и мы, лапотники Манкевича. В праздники у нас было время посещать дневные спектакли. Бывали и в Мариинском, в балете, слушали и оперу, но чаще ходили в оперу в Народный дом. Это нам было доступно. Театр был моим отдыхом и моей школой…

Пять лет прослужили мы в труппе Манкевича. Я уже там премьерствовала. Манкевич, сам бывший оперный певец, всегда настаивал, чтобы я пела только народные песни. Давно уже меня приглашали в Москву к «Яру»[23], но я все не хотела покидать труппу, с которой за эти годы сжилась.

Но после долгих колебаний согласилась я наконец принять ангажемент в Москву. Директором «Яра» был тогда Судаков. Чинный и строгий купец, он требовал, чтобы артистки не выходили на сцену в большом декольте: к «Яру» московские купцы возят своих жен и «Боже сохрани, чтобы какого неприличия не было». Старый «Яр» имел свои обычаи, и нарушать их никому не полагалось. При первой встрече со мной Судаков раньше всего спросил, большое ли у меня декольте. Я успокоила почтенного директора, что краснеть его не заставлю. Первый мой дебют был удачен. Не могу судить, заслуженно или не заслуженно, но успех был большой.

Москвичи меня полюбили, а я полюбила москвичей. А сама Москва белокаменная, наша хлебосольная, румяная, ласковая боярыня, кого не заворожит!

Кланяюсь тебе земно, издалека, матушка наша. Улыбнись мне прежней улыбкой и прости, что, может, мало тебя, родная, ценила.

В Москве успех у меня был большой и потому предложений было много.

На зиму я возобновила контракт с «Яром», а на осень, за большой гонорар, подписала контракт на Нижегородскую ярмарку, к Наумову. По программе я стояла последней и выступала в половине первого ночи.

В зале обычно шумели. Но когда на занавес выбрасывали аншлаг с моим именем, зал смолкал. И было странно мне, когда я выходила на сцену: предо мной стояли столы, за которыми вокруг бутылок теснились люди. Бутылок множество, и выпито, вероятно, немало, а в зале такая страшная тишина.

Чего притихли? Ведь только что предо мной талантливая артистка, красавица, пела очень веселые игривые песни, и в зале было шумно.

А я хочу петь совсем не веселую песню. И они про то знают, и ждут. У зеркальных стен, опустив салфетки, стоят, не шевелясь, лакеи, а если кто шевельнется, все посмотрят, зашикают. Такое необычайное внимание я не себе приписывала, а русской песне. Я только касалась тех тихих струн, которые у каждого человека так светло звучат, когда их тронешь…

Помню, как-то за первым столом, у самой сцены, сидел старый купец, борода в серебре, а с ним другой, помоложе. Когда я запела «Тихо тащится лошадка», старик смотрел, смотрел на меня и вдруг, точно рассердясь, отвернулся. Молодой что-то ему зашептал, сконфузился.

Я подумала, что не нравится старому купцу моя песня, он пришел сюда веселиться, а слышит печаль. Но купец повернул снова к сцене лицо, и я увидела, как по широкой бороде, по серебру, текут обильные слезы. Он за то рассердился, что не мог удержаться, на людях показал себя слабым.

Заканчивала я, помню еще, свой номер «Ухарь-купец». После слов «а девичью совесть вином залила», под бурный темп, махнув рукой, уходила я за кулисы в горестной пляске, и вдруг слышу из публики, среди рукоплесканий:

– Народная печальница плясать не смеет.

Видно, кто-то не понял моей пляски, а пляской-то я и выражала русскую душу: вот плачет-надрывается русский, да вдруг как хватит кулаком, шапкой оземь, да в пляс.

Когда я пела в ресторане Наумова, в Нижегородском оперном театре гастролировал Собинов.

Раз он пришел к Наумову ужинать. Во время моего выхода он, как видно, наблюдал публику, а потом зашел ко мне, познакомился и сказал:

– Заставить смолкнуть такую аудиторию может только талант. Вы талант.

Всякий поймет мое радостное волнение, когда я услышала из уст большого художника, которым гордилась Россия, такие лестные для себя слова.

А Леонид Витальевич оказал мне и еще большую честь: он пригласил меня петь в своем концерте, который устраивал с благотворительной целью в оперном театре.

Распрощавшись со мной, Собинов ушел. Он и не знал, верно, тогда, что благодаря ему выросли у меня сильные крылья.

На другой день мне доложили, что меня желает видеть Собинов. Я была чрезвычайно польщена. Помню, он принес мне букет чайных роз и подтвердил приглашение на завтрашний концерт.

Шутка ли, петь первый раз в большом театре, да еще с Собиновым!

Я глубоко волновалась, надела лучший туалет, какой у меня только был, и с трепетом вошла в театр. В концерте участвовали Собинов, Фигнер, Рене Фигнер, еще оперные певцы, и я между ними – совершенное своенравие и музыкальное беззаконие.

Занавес взвился. Вышел Леонид Витальевич. Рассказывать не приходится, как он пел и как дрожал театр от рукоплесканий. После него пел дуэт оперных певцов, а за дуэтом вышла я.

Сначала я так трепетала, чуть не падала, но после первой песни горячие рукоплескания сблизили меня с публикой. Я совсем перестала волноваться, и захотелось мне рассказать песню простую, печальную…

Мой огромный успех доставил Собинову большое удовольствие. Я видела, как он радостно потирал руки, а его глаза сияли.

Наутро в местной газете был отзыв о концерте. Обо мне там было написано, что кафешантанная певица тоже как-то попала среди артистов. Леонид Витальевич ездил в редакцию, сказал несколько неприятных слов писавшему и дал понять, что он, Собинов, тоже что-нибудь да понимает в искусстве.

Я не была знакома с Леонидом Витальевичем раньше, и Нижний – мое первое с ним знакомство.

Кто имеет удовольствие знать лично Собинова, тем известно, сколько в нем благородной простоты большого артиста и хорошего человека.

Благодарна я ему и поныне, что он поставил меня рядом с собою на почетные подмостки большого театра в 1909 году.

На 1909 годе я пока и закончу рассказ, а в другой книге хотела бы я рассказать о пути моем уже с песней, о многих встречах, о многих людях и о том, как вернулась в родное село уже не Дёжка Винникова, а Надежда Плевицкая.

Вот думала, гадала ли я, что над озером, во Франции, в Мёдонском лесу, буду вспоминать село Винниково, и песни подруг, и тихое бормотание прялок в зимние вечера.

Далеко меня занесла лукавая жизнь. А как оглянусь в золотистый дым лет прошедших, так и вижу себя скорой на ногу Дёжкой в узеньком затрапезном платьишке, что по румяной зорьке гоняется в коноплях за пострелятами-воробьями. Вижу, как носится Дёжка-игрунья в горячем волнении карагодов – от солнца, от пляски. Льют вишневый блеск шелка полушалков, паневы да кички кипят огненной пеной.

И вижу, как плавно ступает по монастырскому двору, что красным кирпичом в елочку вымощен, тоненькая, словно березка, тихая монастырка Надежда, и строгий плат до бровей… С обрыва видна дальняя даль: синеют леса святорусские, дым деревень, пески, проселки-дороги, хлеба. Вот облака-паруса осветило кротким румянцем. Заря, моя зорюшка, нежная, алая, свет тишайший над Русью.

Поднять бы к ней руки, запеть, позвать бы в дальнюю даль. И вдруг поплыл гул, бархатистый, дрожащий, отдался в ушах щекоткой и звоном: чудо-колокол к ранней ударил.

Аминь.

Мёдон, 10 июля 1924 года

Книга вторая. Мой путь с песней

Нежно любимому другу

М.Я. Эйтингон посвящаю

На чужбине, в безмерной тоске по Родине, осталась у меня одна радость – мои тихие думы о прошлом. О том дорогом прошлом, когда сияла несметными богатствами матушка-Русь и лелеяла нас в просторах своих.

Далека родимая земля, и наше счастье осталось там. Грозная гроза прогремела, поднялся дикий, темный ветер и разметал нас по всему белому свету. Но унес с собой каждый странник светлый образ Руси, любви к отечеству дальнему и благодарную память о прошлом.

Светит такой непогасимый образ и у меня.

За пятнадцать лет изъездила я великие русские просторы, не сосчитать, сколько десятков тысяч верст отмерила, а не объездила всей России.

Началом моих длинных и частых путешествий был 1909 год, когда, после моих гастролей в Нижнем Новгороде, на ярмарке, была я приглашена в Ялту, в летний театр к Зону.