Надежда Плевицкая – Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен (страница 17)
– Ну пойдем, – вздохнула мать. – А ты, Дуняша?
– Я не пойду…
Привела я мать в комнату Александры Владимировны. Там у образов горела лампада. Бабушка в белом чепце сидела в кресле тихо, играя с внучкой. Мать этого никак не ждала. Она помолилась на образа, огляделась:
– О, да тут и старушка, божий дар, и лампадочка, знать, не совсем Бога забыли.
Мать любовно посмотрела на меня. Вошла Александра Владимировна и совсем мать мою покорила:
– Акулина Фроловна, ваша Дёжка с талантом. Мы ее вымуштруем, и она будет хорошей артисткой.
– Да что с ней поделаешь? Все равно убежит. Вишь, какая она востроглазая. Вот пойду с батюшкой да с наставницами посоветуюсь. Уж очень большой грех быть ахтеркой, но, видно, с Богом-то и везде можно жить. А ты, Дёжка, что скажешь, можно тут жить и душу не загубить?
Я сказала, что прошу оставить меня здесь, а сохранить себя можно везде, это зависит от самого человека.
– Так-то оно так, только если б отец твой был жив, он бы с тебя кожу спустил за этакие выдумки.
Сидела мать у нас долго и совсем успокоилась.
– Ну, вот что, Александра Владимировна, бери ты ее, – сказала она под конец, – да бей ты ее, если слушаться не будет. Вот перед Богом отдаю тебе Дёжку.
И заплакала и благословила меня.
– Слава Богу, что хоть нашлась, а то ночи не спала, все думала о тебе, непутевая ты моя Дёжка.
Слава Богу – гора с плеч. Мать дозволила мне ехать в Царицын, и в день отъезда она и Дунечка провожали меня на вокзал. Мать там сказала, что советовалась с матушкой Милетиной, а та ей ответила – всякому свое на роду написано. Мать меня пожурила:
– Горевала больно матушка Милетина, что ты к ней не зашла.
Я передала Милетине мой послушный поклон и прощальный привет.
Поезд тронулся в путь далекий, в новый путь, «во святой час со молитовкой», как Потап Антоныч говаривал.
А в Царицыне я впервые увидела нашу милую Александру Владимировну на сцене.
Я и не знала раньше, что она так задушевно и просто пела народные песни. Немудрено, что публика ее встречала любовно. Она и не знала, с какой жадностью, с каким горячим восторгом я слушала ее пение…
Бывало, сидит моя мать за прялкой и поет тихо, а у самой слезы. Пела она для себя, уходила в печаль песни, а я, бывало, выбегу на полянку в вешний день, осмотрюсь кругом на Божий мир, и нахлынет вдруг на душу пресветлая радость и зальет сердце счастьем. И не знаешь, откуда такое счастье взялось, кого благодарить, какими словами – душа возликует, и сама зальешься радостной песней. А слушают только цветики-травы, светлый простор, да птицы щебечут, точно наперегонки славя Того Даятеля Радостей, Кто наполнил всю вселенную такою красой…
Слушая Александру Владимировну, я думала, что хорошо радоваться и горевать с песней наедине, но еще лучше стоять вот так, перед толпой, и рассказывать людям про горькую долю-долюшку горемычную, про то, как «гулюшка-голубок, сизы перья горкунок» подслушал тоску девицы, что отдают за постылого. А то завести людей во зеленый сад, где «поют-рыдают соловушки», а то позвать в хороводы, в карагоды веселые. «Вот если бы я могла стоять на месте Александры Владимировны». Я слушала ее песни, а сама горела.
С благодарностью вспоминаю милую Александру Владимировну. Правда, она меня не била, как ей наказывала мать, но держала меня в железных руках. А когда я заболела волжской лихорадкой, точно мать, ухаживала за мною. Вечером все наши уходили, но Александра Владимировна не раз прибегала посмотреть на меня, а если была занята, кого-нибудь присылала. Тогда чаще всего приходила одна хористка, Шура Крошка. Эта крошка была огромного роста и пудов восьми весу, но на могучих плечах красовалась на редкость прелестная, веселая головка. Она была доброты необычайной: для всех сестра милосердная. Если надо повернуть больного, Крошка как ребенка брала его на свои могучие руки. Если у кого горе, к кому пойти? К Крошке. Кто слезы осушит? Крошка. У больных по ночам кто подежурит? Крошка. Откуда она взялась в кабаке, бог ее знает. Обыкновенно принято думать, что в кафешантане много темной мерзости, а добра и света ни капли нет.
Я не могу защищать увеселительных мест, там много зла. Но должна сказать, что встречала и там совершенно чистых, хороших людей, и никакая грязь их не касалась.
Бывали у нас в хоре молодые девушки, кончавшие институты. Одна такая девушка, бледная красавица, когда приходила к ней мать, благообразная и почтенная с виду дама, просила, рыдая, матери к ней не пускать. Казалось нам странной ее рыдающая ненависть. Потом мы узнали, что эта благообразная родительница продала ее девичью чистоту какому-то старику.
А солистка нашего кафешантанного хора была вдова с двумя детьми. Она блестяще окончила Петербургскую консерваторию, а служила в кабаке потому, что боялась большой сцены и не решалась петь в опере. А детей кормить надо. Вот и носила всюду за собой эта чудная мать презрительную кличку «кафешантанная певичка».
Сорок человек было нас, и я не ошибусь, если скажу, что больше половины хора были честные труженики и скромные люди, а остальным, правда, все было трын-трава. Но нас, кафешантанных, конечно, валили в одну кучу.
В тяжелые времена нашего изгнания рестораны и кафешантаны битком набиты дамами лучшего общества, и теперь они сами знают, что все зависит от себя: быть дурной или остаться хорошей. Кабак – что и говорить – скользкий путь, круты повороты, крепко держись, а не то, смотри, упадешь.
Я теперь вижу, что лукавая жизнь угораздила меня прыгать необычайно: из деревни в монастырь, из монастыря в кафешантан. Но разве меня тянуло туда чувство дурное? Когда шла в монастырь, желала правды чистой, но почуяла там, что совершенной чистоты-правды нет. Душа взбунтовалась и кинулась прочь.
Балаган сверкнул внезапным блеском, и почуяла душа правду иную, высшую правду – красоту, пусть маленькую, неказистую, убогую, но для меня новую и невиданную.
Вот и шантан. Видела я там хорошее и дурное, бывало мутно и тяжко душе – ох, как, – но «прыгать-то» было некуда. Дёжка ведь еле умела читать и писать, учиться не на что. А тут петь учили. И скажу еще, что простое наставление матери стало мне посохом, на который крепко я опиралась: «голосок» мне был нужен, да и «глазки» хотелось, чтобы тоже блестели…
Вспоминаю, как приехал в Царицын хор Славянского. Я тогда ходила как потерянная, завороженная, и, слушая его, стала гордиться, что и я русская. А сам Славянский казался мне славным богатырем из древних бывальщин, какие мне сказывали в детстве. Русская песня – простор русских небес, тоска степей, удаль ветра. Русская песня не знает рабства. Заставьте русскую душу излагать свои чувства по четвертям, тогда ей удержу нет. И нет такого музыканта, который мог бы записать музыку русской души; нотной бумаги, нотных знаков не хватит. Несметные сокровища там таятся – только ключ знать, чтобы отворить сокровищницу.
«Ключ от песни недалешенько зарыт, в сердце русское пусть каждый постучит…»
Славянский уехал, а наш хор пробыл в Царицыне еще год. Из Царицына мы потянулись в Астрахань.
В самом конце сезона, когда мы собирались уже на зиму в Киев, в «Аркадию», у нас случилось несчастье: милую Александру Владимировну… украли, ну да, просто украли. Только много позже выяснилось, что ее украл богач перс и увез на своей яхте в Баку. Лев Борисович Липкин, горячо любивший жену, едва не кончил самоубийством, да мы вовремя досмотрели. Об Александре Владимировне не было ни слуху ни духу, и без нее мы перебрались в Киев.
Новая дирекция сада «Аркадия», «не останавливаясь ни перед какими затратами», решила устроить открытие на широкую ногу и, что называется, с помпой. После молебна, в заново отремонтированном двухсветном зале состоялся парадный обед для артистов и служащих. Господин директор «Аркадии», Васька Шкорупелов, бывший официант, обратился к лакеям с такой блестящей речью:
– Смотрить мини, охвицианты, шоб мини було усе у порядке, шоб с господами почище, с посудою поинтэлэхентнее…
Все рассмеялись, а Васька Шкорупелов и не заметил, что перепутал. Открыли сад «с помпой», но без Липкиной. В хоре чего-то недоставало.
Сам Липкин с горя запил, и к концу сезона наш хор развалился. Липкин на произвол судьбы нас не бросил и всех учениц из своей капеллы устроил в польскую балетную труппу Штейна, которая тогда приехала на гастроли в «Шато-де-Флер»[19].
Мы радовались, что поступили в хорошую труппу. Там были танцовщицы и танцоры Варшавского правительственного театра: прима-балерина Завадская, уже пожилая, но танцовщица отличная; первые танцовщицы: Згличинская, Токарская, и танцоры: Бохенкевич, Устинский и Плевицкий. Балетмейстером был Ваньковский. А балет иногда ставил Нижинский.
Нас, учениц, по нашим балетным знаниям, ставили в последние пары, «у воды». Но с нами занимались, а мы работали с усердием, и через год я уже танцевала в дивертисменте «Оберек», «Матлот», «Соло», а немного позже писала матери, что служу в балете, хотя была уверена, что мать не знает, что за птица балет. Я ей поясняла, что Дёжка танцует и даже неудачно пытается стать на носки. В том же письме я просила мать дать мне благословение на брак с солистом нашего балета Эдмундом Мячеславовичем Плевицким.
Благословение мать дала, и вскоре я была уже не Надя Винникова, а Надежда Плевицкая.