Надежда Чародейская – Двое на снимке (страница 2)
— Барыня, — сказала она вдруг, побледнев и глядя на карточку так, будто та её укусила, — а Григорий-то Саввич… он же у нас на портрете два раза вышел.
Сначала не поверили. Потом, глянув, — затихли все разом.
На карточке, в глубине, у самой двери, вполоборота, стоял человек. Тёмный сюртук, цепочка поперёк жилета, тяжёлая голова с коротко стриженными седеющими висками. То же лицо. Те же глаза. Та же усмешка, чуть кривоватая, точно человек этот только что проиграл тяжбу, — а тяжб он, как известно, не проигрывал.
Григорий Саввич Черепанов стоял на карточке дважды. Один раз — в кресле, где и сидел. И второй раз — в дверях, за спиной у собственной жены, глядя в объектив ровно так, как глядел бы человек, который пришёл посмотреть, как его снимают.
Анфиса Петровна ахнула и перекрестилась. Оленька вскрикнула и выронила карточку. Жених её, инженер Берг, человек положительный и до спиритизма неохотливый, перевернул карточку, осмотрел оборот, поднёс к лампе и только хмыкнул. А сам Григорий Саввич долго, молча, смотрел на человека в дверях — на себя, — и по тому, как побелели у него костяшки пальцев, сжимавших карточку, видно было, что человек этот, в сюртуке и с цепочкой, ему не знаком.
Ночь эту он, сказывала потом Матрёна, не спал. Ходил по кабинету в халате, зажигал лампу, гасил, снова зажигал, всё подносил карточку к огню и вглядывался в неё, как вглядываются в долг, о котором не помнишь, а платить надобно. И чудилось ему, будто человек в дверях всякий раз стоит чуть иначе: то ближе, то дальше, то будто усмехается. А ведь это, думал Вересов, и есть самое страшное в такой карточке: она не врёт и не пугает, она — дразнит. Говорит человеку: вот ты, а вот — тоже ты, и который из вас настоящий, не знает теперь никто. И к утру Григорий Саввич, человек, всю жизнь считавший, что в его доме от него не спрятаться ни одной щели, впервые понял, что спрятаться от него можно было — и спрятались. И то, что он при этом не закричал, не разбудил дом и не позвал дворню, а молча убрал карточку в стол, — это-то и сказало о нём всё: такой человек будет носить свою беду в себе до последнего, пока беда сама не выйдет к нему навстречу.
Один только Лука Терентьевич, племянник, стоял в стороне, у окна, и лицо у него было такое, какое бывает у человека, который очень старается выглядеть испуганным, а на самом деле изо всех сил прячет усмешку.
Но этого в тот вечер не заметил никто. Потому что все смотрели на карточку.
Глава первая. Карточка с двумя господами
Объявление попалось Вересову на глаза в конце апреля, в сырой, серый вторник, — и, как всё, что меняет жизнь, выглядело оно до обидного буднично.
Напечатано оно было мелким шрифтом, на последней странице «Листка», среди объявлений о продаже роялей, о потерянной болонке и о том, что «отличная кухарка ищет место без чертей». Вересов, человек, который по утрам читал газеты с конца — «потому что в конце печатают самое интересное», — дошёл бы до него в свой черёд и без всякого случая. Но случай, как водится, подоспел раньше, в лице Лизы Каптелевой, ворвавшейся в ателье с газетой наперевес.
Лиза Каптелева была из тех бойких девиц, каких в каждом петербургском доме по одной: дочь переплётчика из соседней лавки, охотница до всякой новости, до всякого скандала и до всякого дела, от которого пахнет «жутким».
Была она невысока, круглолица, с двумя тёмными косицами, вечно выбивавшимися из-под платка, и с тем непобедимым, птичьим любопытством ко всему на свете, какое бывает только у людей, выросших за прилавком: там, за прилавком, всякая новость идёт в товар, и человек поневоле выучивается спрашивать раньше, чем думать. Отец её, переплётчик Каптелев, человек тихий и богобоязненный, давно махнул на дочь рукой: «Она у меня, — говорил он, — не в лавке родилась, а в газете. Ей бы не переплёты, а передовицы писать». Лиза и впрямь читала всё, что попадалось под руку, и запоминала так, что Макар, сам человек памятливый, только диву давался: «Эта барышня, барин, — цельный полицейский архив на двух ногах. Только с бантами». А Вересов, при всей своей любви к тишине, Лизу гонять не гонял — и не только потому, что она таскала ему газеты. А потому, что за её трескотнёй, как за проявителем, иной раз проступало то, чего сам он в газете и не разглядел бы. В ателье к Вересову она забегала не реже, чем к обедне, и всякий раз — с газетой, потому что «Сергей Ильич у нас сыщик, ему без газеты нельзя». Макар, слуга, говаривал про неё, что «эта барышня, барин, скорее всех вас в полицейские попадала бы, кабы им не юбки», — и, надо признать, был недалёк от истины.
Утро это в ателье на Загородном стояло из тех, какие Вересов любил больше всего: тихое, серое, пахнущее мокрой мостовой и проявителем. За окном, внизу, уже громыхали ломовики, и в приёмной, ещё пустой, косо падал из окна утренний свет, от которого на полу лежали длинные, бледные, как недодержанные снимки, прямоугольники. Вересов, в холщовом переднике, с закатанными рукавами, возился в тёмной комнате — переснимал для одного заказчика старый дагерротип, с которого, как это часто бывает, ушло лицо, и осталась одна смутная тень, — и работа эта, тихая, требующая терпения и света, настраивала его на тот особый, медленный лад, в котором он всегда начинал новое дело. Макар, ворочавшийся за стеной, уже дважды принимался греметь посудой, намекая, что самовар, мол, готов, — но Вересов не торопился: он давно выучил, что в тишине, пока город ещё не проснулся, лучше всего думается. А подумать ему в то утро, хоть он о том ещё не знал, предстояло о многом.
— Сергей Ильич! — закричала Лиза с порога, размахивая газетой так, что лист хлопал, как подбитая ворона. — Вы гляньте, что продают! Карточку продают! Где человек два раза вышел! Это ж надо — два раза!
— Тише ты, Лизавета, — поморщился Вересов, не поднимая головы от ванночки. — У меня, ежели хочешь знать, негатив в проявителе. Один человек, а уже два раза переспросил.
Работа, над которой он сидел в то утро, была из тех, что Вересов называл «упрямыми»: заказчик, старый чиновник в отставке, принёс единственный портрет покойной жены и просил «снять с него копию, да так, чтобы лицо-то вышло ясное, а то оно у неё на карточке всё в тени». А лицо на той карточке, как нарочно, и впрямь ушло в тень — то ли от времени, то ли от неумелого фотографа, — и Вересов, колдуя над ванночкой, уже второй час вытягивал из серебристой мути то, чего на пластине почти и не было: скулу, бровь, уголок рта. Он умел это, как умеют немногие: не выдумывать то, чего нет, а проявлять то, что спряталось. И Лиза, влетевшая со своей газетой, ворвалась в самую середину этой тихой, сосредоточенной работы, от которой, знал Вересов, зависит, выйдет ли у старика покойница «ясная» или так и останется тенью. Потому-то он и не оборачивался: негатив, как и правда, не любит, когда его торопят.
— Да вы только гляньте! — не унималась Лиза. — «Продаётся карточка. Групповой портрет неизвестного семейства, снятый в ателье на Литейном. Карточка замечательна тем, что на ней одно и то же лицо вышло дважды». Ну не жуть ли?
Вересов, не отвечая, вынул негатив из ванночки, поднёс к красному фонарю, прищурился, потом бережно опустил его в фиксаж и только тогда, вытерев руки, обернулся. Лиза уже совала ему газету под самый нос, и он, усмехнувшись, взял её и прочёл объявление. Прочёл раз, другой, третий.
Читал он газеты, надо сказать, не так, как читают их люди обыкновенные — с передовицы, — а всегда с конца, и не из чудачества, а по многолетней привычке человека, который выучил: самое важное прячется именно там, где его никто не ищет. Передовицы, говорил он, пишут для начальства, а последние страницы — для сыщиков. И с этой своей привычкой он уж сколько лет как примирился: подписчик из него был, правда, неисправный — газеты ему приносила Лиза, а случалось, и сам Макар выменивал их у дворника за починенные калоши, — но зато уж последнюю страницу Вересов выучивал наизусть прежде, чем разворачивал первую. Объявления о «продаётся» и «утеряно», о «кухарке без чертей» и о «рояле с беккеровской фабрики» складывались у него в голове в ту особую, пеструю летопись города, по которой он, шутя, предсказывал и моды, и беды, и даже, случалось, чьи-нибудь похороны.
Бывало, впрочем, что эта его странная наука приносила и прямую пользу. Раз, помнится, пропал у одной купчихи бриллиантовый фермуар, и вся полиция сбилась с ног, а Вересов, прочтя в «Листке» объявление о продаже «перстенька с камнем, доставшегося от покойной бабушки, по случаю отъезда», — по одному слову «по случаю» и вычислил, где искать. Ибо настоящая бабушкина вещь, говаривал он, не продаётся «по случаю»: она либо продаётся от нужды, либо не продаётся вовсе. И, надо сказать, вычислил верно: перстенёк оказался в ломбарде, а «отъезжающий» — в участке. С тех пор Макар, человек до газет равнодушный, но к бариновой науке почтительный, всякое утро первым делом клал ему на стол последнюю страницу «Листка» — и приговаривал: «Читайте, барин. Там нынче, глядишь, опять чей-нибудь „случай“ напечатан». И, как на грех, — именно там, на последней странице, среди роялей и болонок, Вересов в то апрельское утро и вычитал то, с чего всё началось. И потому, прочтя объявление про карточку, он не удивился и не ахнул. Он только медленно, как бы пробуя мысль на вкус, повторил её про себя: «одно и то же лицо вышло дважды» — и почувствовал то знакомое, давно забытое за зиму шевеление, какое бывает у охотника, когда в кустах, совсем рядом, хрустнула ветка.