18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Антонова – От отца (страница 21)

18

Переправляемся через громкую горную реку, название которой я все время забываю. Лодку прячем в кустах и начинаем подниматься. Я сильно отстаю, меня решено оставить, начальник экспедиции говорит, что со мной лучше в горы не ходить, переводить будем вечером, а пока язык жестов. Я с завистью смотрю в затылок последнему из резво подпрыгивающих на подъеме мужчин. Я тяжелая и медленная, как спрятанная в кустах лодка, которую мне одной никогда не поставить на воду. Реку вброд мне тоже не перейти, поэтому жду до вечера.

На той стороне местные вывели сарлыков на выпас: сарлыки похожи на мохнатых коров, у них длинная спутанная шерсть и грустные глаза. Наверное, грустные, потому что близко я не подходила, боюсь деревенских, мы их все боимся, у них есть ружья и желание отомстить русским за сорокаградусную водку.

Я хожу вдоль берега и смотрю себе под ноги; кое-где в траве небольшие ямки с водой, это еще не болотца, конечно, но, если ямка глубокая, можно оступиться. Вспомнилось почему-то, как в пионерском лагере вожатая рассказывала про бабку-алтайку или арапку – наверное, за темный цвет кожи. Бродит она по лесам и горам и показывается одиноким путникам. Если увидишь ее, жди беды. Но мало ли что могла наговорить ночью у костра вожатая.

Я начинаю медленно подниматься вверх. Конечно, до ледника не дойду, но это еще ничего не значит. Проползаю метров тридцать и отдыхаю. Как она тут может ходить, старенькая, по козьим и змеиным тропам? Я еле-еле, хватаясь за кусты, преодолеваю еще двадцать метров – вдруг за спиной что-то хрустит и падает. Я резко оборачиваюсь, пусть! Но это заяц размером с небольшую собаку. Он быстро перемахивает через камни, кочки и коряги, и вот я уже вижу только задетые им ветки.

Прислоняюсь к дереву. Она, наверное, одинокая, как и я, без чегедека, на поясе ни одного мешочка с пуповиной, простоволосая. Может, и не старая совсем. Я встаю на плавающие камни, но вовремя успеваю ухватиться рукой за маленькую сосну и выбраться на твердое. Чегедек, чегедек, ты меня съешь. Смотрю вниз: Талдуру можно охватить почти всю, на той стороне наш лагерь, сарлыки мохнатыми точками растянулись по долине, местных вообще как будто бы нет. И не хочет она никому плохого, просто нигде ее не ждут, вот и ходит черной кошкой по Горному и никого с собой не зовет.

Я карабкаюсь еще чуть-чуть, останавливаюсь, сдираю с головы бандану, разбрасываю в стороны руки, запрокидываю голову и закрываю глаза. Ветер остужает мое раскрасневшееся лицо, вплетается в непокрытые волосы, размахивает банданой как флагом, в ладонь падает что-то клейкое и ячеистое. Я вздрагиваю от неожиданности, надо мной кедр. Это сброшенная ветром или каким-то маленьким зверем шишка. Для себя старался, но я ее не отдам. Нюхаю смолистые коричневые древесные чешуйки. Вдруг сбоку мелькает какая-то фигура. Или показалось? Со мной лучше в горы не ходить.

Агапа долго шла по лесу, привычно поднимая край платья и расходящийся подол чегедека. Чегедек на нее надеть успели, а вот мужниной женой она не побыла. Агапа как раз стояла за кожого[7], и жениховы сестры (своих у нее не было) расплетали ей сырмал[8] и готовили тана[9]. Вдруг будущая свекровь заревела, как раненая маралуха. Айдар, сильный и красивый ее Айдар, побелел и упал на землю. Это все она виновата, правы были соседи, нельзя на ней сына женить, черная чужачка, вдовьим духом от нее тянет. Айдар, поднимись, встань на ноги, посмотри ясно и весело, как ты всегда смотрел. Агапа, простоволосая и безумная, постояла над мертвым женихом и вышла из дома, который навсегда ее проклял.

В отцовский, построенный по русскому обычаю сруб в тот вечер она не вернулась. Долго шаталась по лесу, как рано проснувшийся, оголодавший или потревоженный медведь. Лес Агапа любила и чувствовала лучше местных. Различала всех птиц и животных по голосам, слышала, как жалуются друг другу деревья, как кряхтят старые горы, как гневно разговаривают с берегами реки. В Беш-Озёк они с отцом приехали из Смоленской волости Бийского уезда. Отец занялся охотой, а ее отдал на воспитание местным женщинам, и, хотя Агапа была черноволосой и кареглазой и не так сильно отличалась от их детей, ойротки сразу насторожились, как будто что-то видели.

Матери своей Агапа не помнила, отец много не рассказывал. Как-то она нашла в кармане отцовского сюртука, оставшегося от прежней жизни, фотографию молодой женщины. Белое платье в пол с пышными рукавами, белый венок и спускающаяся от него прозрачная накидка. Агапа догадалась, что это свадьба. На свадьбах женщинам на голову все время что-то надевают. Недавно выдавали замуж Кажагай, и ей надели кураган борук[10]. Агапа достала из сундука отрез белой ткани, привязала тесьмой к голове, покружилась и остановилась перед зеркалом. Они похожи с этой женщиной. Агапа взяла фотографию и провела по ней рукой. Если это мама, почему папа не хочет ничего рассказывать? И где она сейчас, почему они живут без нее? Агапа задумалась и, держа фотографию, села на сундук. От сильного натяжения ткань выбилась из-под тесьмы и мятым сугробом сползла на пол.

После смерти Айдара Агапа не решалась вернуться в аул. Утром следующего дня ее нашел в лесу отец, привел домой, заставил переодеться, заварил зизифору – пусть успокоится, поспит. Агапа прихлебывала зеленоватый кипяток из толстостенной глиняной пиалы – разбавлять молоком любой чай она так у местных и не научилась – и щипала позавчерашний теертпек[11]. Потом, как будто решившись, повернулась к отцу:

– Расскажи, как мамушка умерла.

Он, конечно, знал, что когда-нибудь придется рассказать, но все тянул. А что тут говорить? Ведь не правду же. Кромешная была ночь. Он и сам до конца не понял как, потому и уехал подальше. Только кажется, что не уезжал никуда. Но Агапушка не виновата, да и не верит он в чертовщину эту. Утопла Васса, и нечего старое взбалтывать.

Агапа смотрела на отца, не мигая и не двигаясь, как будто мысли читала. Потом помотала головой:

– Нет, ты по правде мне скажи.

А «по правде» получалось вот что. Васса была нежитью. Так его брат Михаил говорил. Ему бы поверить тогда, да куда там. Сох по ней, как опоенный. Увидит – душой болеть начинает. А она его только что в пригоршню не брала и об пол не кидала. Тихая как будто, покладистая, а слово обидное скажет или посмотрит холодно, сразу словно шилом в руку. Он сносил, от судьбы не прятался, говорил всем: «Семеюшка она моя, разласка! А что креста не носит, так это вы просто не видите, он у нее под исподним у сердца».

Перед церквой пошли снимки делать. Снялись вместе, потом она одна захотела. Одна так одна. Присела на скамеечку, вуалька возьми и оторвись. Все кинулись поднимать, поправили кое-как. А когда перед Богом клясться пришли, тут такое началось. Она порог храма переступила и слабеть стала. Идет еле-еле, осунулась вся, белее наряда своего. У алтаря покачнулась и упала. Тут уже шептаться стали, на него с жалостью глядят, Михаил глаза прячет. Вынесли ее на воздух – отошла маленько, щечки заиграли цветом, улыбается; не пойдем, говорит, больше, ну ее, церкву эту. Он взъерепенился, за руку схватил, до порога святого дошли, она снова побелела, задрожала и шепчет: «Я, миленький, до алтаря только в беспамятстве доберусь, хоть тащи меня, хоть хлещи крапивой, хоть стреляй, нет мне туда пути, ради тебя всё». И смотрит, как цыпленок, сквозь скорлупу в жизнь пробивающийся. Так невенчанные и зажили.

По большим святым праздникам Васса мучилась здоровьем: то вдруг в висках у нее задавит, то кашель ее пробьет, то знобить и колотить начинает. Весь день пролежит, а к ночи встанет веселая, как и не было ничего. Он спать ложится, она пристроится рядом и ну его голубить. И так ему после ласк этих сладко и покойно спалось, что и сомнений никаких не было. Но один раз он проснулся. Это на Светлой седмице было, в год, когда Пасха выпала на Агапушкины именины. Ближе к ночи, когда он, натешенный, заснул и должен был проспать до утра, Васса погладила, получше укрыла спящую дочь и, сверкнув темным подолом, скрипнула калиткой. Посмотрев на улыбающуюся своим снам девочку, которая из пухлощекого птенца уже превратилась в маленькую девицу-трехгодку, он встал, оделся, тихо открыл дверь и вышел.

Васса шла по правой стороне улицы. Он издали видел ее легкую, спешащую неизвестно куда фигуру в турецкой шали (которую сам ей когда-то подарил), склоненную голову. Два раза она оглядывалась, и ему приходилось вжиматься в чужие заборы. Он шел и думал о том, что за четыре года ни разу не заподозрил ее в ночных гуляниях. Нечистого, само собой, он из нее вытравить пытался, от отчаяния таскался в церкву и просил у Бога милости. И что только для этого не делал. Красного угла в их доме не было, но он тайно принес Николая Угодника и поставил за печь. Вечером Васса, вынимая из печи чугунок с печеной картошкой, спросила:

– А ты что это Николу от меня спрятал? Жарко ему поди было. Я его в сени вынесла.

Как-то он долил в ведро с колодезной водой из склянки, припасенной в храме, и принес как обычную. Васса зачерпнула ковшом, сделала глоток и остановилась, а потом озорно посмотрела в его сторону:

– Это что, и в колодцах попы теперь воду святят?