Надежда Антонова – От отца (страница 22)
Отвлеченный этими раздумьями, он не заметил, что за заборами вдруг громко и как будто бы разом заскулили собаки, а Васса, все время шедшая впереди него, исчезла. Через два дома свороток до реки. Может быть, туда? Но добежать до угла он не успел, Васса окликнула его со спины:
– Миленький, ты никак другую любушку себе нашел?
Он почувствовал, как ощетинились волосы по всему телу, как гулко и тяжело забилось сердце, как внутренней утробной судорогой свело дыхание. Он словно подглядывал за собой в щель между двумя деревяшками: резко обернулся, зашарил глазами по пустой темноте. Голос Вассы снова рассек тишину у него за правым плечом:
– Иди домой, миленький. Всякий дом хозяином держится.
Не оборачиваясь, он спросил:
– А хозяйка моя как же? Придет ли?
Вместо ответа в ладонь его ткнулось что-то теплое, неповоротливое, гладкое. Он поднес трясущуюся руку ближе к глазам и пошарил пальцами по испачканной в помете белой поверхности. Это было куриное яйцо.
Он долго стоял посреди улицы, прислушиваясь к звукам, и не мог обернуться. Наконец, насмелился, пробежал глазами пустую дорогу и опять уперся взглядом в поворот. До реки он добирался долго, как во сне. Поднимал ногу для того, чтобы сделать шаг, и нога отчего-то зависала в воздухе, не желая опускаться на землю. Плутал по нездешним безмолвным закоулкам, запутываясь в своей тоске, как в вате. Когда он, не помня себя, вышел к реке, яйцо в его руке зашевелилось.
Васса вылупилась перед ним из плотной речной немоты, хлестнула незнакомой осклизлой наготой, оглушила свистящим птичьим дыханием:
– Что тебе нужно?
Он смотрел на нее мертвыми от ужаса и усталости глазами, невольно сжал кулаки; преждевременно хрустнула готовая к радости рождения скорлупа, мокрой тряпицей повис на его пальцах удушенный непроклюнувшийся цыпленок.
Мне сказали, папа, что если бы ты лег в больницу в сентябре и начал лечение, каналы, соединяющие печень со всем организмом, еще смогли бы пропускать через себя лекарство, и химиотерапия, возможно, помогла. Или ты действительно не понимал, что перед тобой в полный рост стоит гепатоцеллюлярная карцинома? Жил с ней и надеялся, что все будет как в добром святочном рассказе, где озабоченная лаборантка с длинными пушистыми ресницами и ногтями цвета спелой вишни вдруг перепутала анализы, и тебе вот-вот позвонят и скажут, что ты здоров. Ты всегда любил позднюю весну, когда стряхнувшая с себя остатки зимней отжившей скорлупы земля расправляет замерзшие онемевшие поры, примеривается к летнему теплу, примеряет на себя другую, полную жарких обещаний жизнь. Ты и сам был плоть от плоти этой майской свежей сини, этого гимна восходящему лету, этой вечной священной оттепели. И каждый май в мою ладонь, как в лунку на поле для игры в гольф, кто-то с упорством одержимого закатывает сырое теплое яйцо воспоминаний. Играй мяч, как он лег. Играй на поле, как оно есть. Если ни то ни другое невозможно – поступай по справедливости. Ты учил меня выдержке, папа, но это не моя чашка чая. Мой майский шар всегда попадает в древко флага, и я объявляю проигрыш лунки, удивляясь тому, как легко продавливается прочная на первый взгляд оболочка моего самообладания.
Там, где стояла Васса, сверкнула короткая молния, и на берег выбралась птица, похожая на диковинную громадную орлицу с длинным острым клювом. Птица запричитала, а потом клюнула лежащий на земле камень, и он разлетелся обжигающими осколками-иглами. Васса-птица подошла к мужу, выпятила шею, застонала, въелась когтистой лапой в землю, обсыпала его суглинком и речной галькой. Он попятился, споткнулся о поваленный сучковатый ствол старого дерева, приложился затылком о холодный валун, через боль увидел, как нежить, которая, казалось, никогда не была его ладонькой, его огневой разлаской, наваливается своей гибельной тенью, заслоняя и без того уже едва различимую для него луну. Вдруг справа от себя, на уровне глаз он увидел какой-то светящийся уголек. Не думая, протянул к нему руку. Уголек оказался запыленным хлебным мякишем, освященным куском праздничного кулича с сушеной клюквой, который скорее всего обронили дети. Сначала он потянул кулич в рот, хоть причаститься перед смертным мороком. Но оседлавшая его нежить, как зоркий кладбищенский голубь, прилетевший на крошки поминального печенья, повинуясь птичьему инстинкту, выхватила неожиданное угощение и, прокатив по клюву, отправила в пищевод. Потом она вдруг нахохлилась, стала утробно подвывать и взмахивать остроперыми крыльями, царапая ему руки и разрывая одежду. Когда она заныла и заухала близко к лицу, он почувствовал сладковато-гнилостный запах скотобойни. Нежить нависла, покачалась и, разомкнув его губы стальным клювом, полезла в рот. Сквозь оглушающую слабость и душащее безволие он чувствовал, как стальной щипец все глубже погружается в темноту его зева, обездвиживая сопротивляющийся язык. Вдруг птица как будто погладила его, провела пуховой частью одного из больших перьев по исцарапанной руке, и ему почудилось, что это Васса, прежняя и вечная. Он попытался что-то шепнуть, обхватил сталь ее губ своими губами и, вернув поцелуй, обеспамятел.
Он проснулся в онкодиспансере на Матросова. Медсестра мыла в палате пол. Ее мятый сзади халат поднялся, оголив полные ноги в колготках телесного цвета. Последние, наверное. Хотя что он, ног женских в своей жизни не видел, что ли? Странно, почти совсем нет боли, бок тяжелый, слабость и мутит. Или правда приехали уже? Вчера Оля Васильна попыталась уволиться, бухгалтерша хренова, боится, что бумажки подписать не успеет. Плохо дело. Как не вовремя слег: только всё наладили, три раза ведь банкротились, а тут из долгов вышли, два договора подписали, даже водителя наняли. Надьке надо было самому сказать, сейчас звонить ей начнут. Но надеялись все, да он и сам тоже. Елена придет, не забыть ей про Тишу, чтобы никому не отдавала, пропадет ведь кот у чужих. Весна какая ласковая, май теплый, на рыбалку бы с ночевкой, не вовремя скрутило. А ему еще говорили, что, может, и правда квартиру продать и в Израиль лечиться, но гарантий-то никаких, только впустую бы сыграли. Вот и получается, что легче сдохнуть.
Вассу похоронили за кладбищенской оградой. Тело ее на следующий день вытащили из сетей рыбаки. Как он в живых тогда остался и дома очутился, не знает. То ли ранний крик петуха ее остановил, то ли она сама опомнилась и топиться кинулась от горя стыдного, то ли Дух Святой через кулич в нее зашел и беса в реку загнал, да так жинка его вместе с нечистью под воду и ушла. Только не узнает он ничего теперь, да и не надо дно речное тревожить, тайны илистые взмучивать.
Агапа слушала молча, не двигаясь и не глядя на отца. Потом, когда поняла, что рассказывать ему больше нечего, встала и вышла во двор. Значит, если мать была нежитью, то и дом ее крениться станет. Не быть ей замужней женой, не носить бельдууш[12] с зашитыми в мешочки пуповинами детей. Нет чегедека без крыла, нет семьи без пары. Так и будет она скитаться однокрылой птицей и приносить своим мужчинам смерть.
Из дома вышел отец, зачем-то одевшийся в старый черный сюртук, поправил сидор и ружье, погладил Агапу по голове, протянул ей фотографию:
– Такая же красивая. По округе похожу и к вечеру вернусь.
Но вечером Агапа его не дождалась. Не вернулся он и следующим утром, не пришел и через два дня. На третий день на закате Агапа услышала звуки камлания. Выглянула во двор через дверь. Около крыльца стоял шаман в маньяке[13], звякал медными колокольцами, гремел металлическими бляхами, тряс разноцветными лентами и жгутами, сверкал то дочерьми Ульгеня[14], то перламутровыми раковинами, то чудовищами Ютпа и Абра[15]. Можжевеловый дым от догорающего костра, на котором разогревался бубен, заполз в дом. Шаман уже держал над головой круглую лиственничную рамку с вставленными в нее бубенцами и ритмично ударял колотушкой по разрисованной оленьей шкуре. Агапе казалось, что так же бьется и ее подстегиваемое темным страхом сердце. Странно, что они раньше не попытались выгнать из нее духов Эрлика[16]. Но сейчас это было уже неважно, пусть. Червь ужаса, шевелящийся в ней все эти три дня, развернул осклизлое тело и уперся острым концом ей в печень. Она надела чегедек, вышла на крыльцо, впустила в себя прощальный можжевеловый дым, обогнула шамана, лязгнула калиткой и побежала в сторону леса. Раз, два, три, четыре, пять. Нам смертей не сосчитать. А без смерти в жизни туго. Выходи меня искать.
Агапа шла по лесу, расталкивая подолом высокую траву и кустарник. Семена репейника и череды цеплялись к платью, под кату одук[17] ломались упавшие на землю ветки и проминался мох. Пару раз Агапе как будто бы слышался отцовский голос, но это оказывался визгливый плач совы, и она удивлялась тому, что не смогла различить подмену. Лес накрыло темнотой, как куполом большой синей пиалы, по которой остатками молока и талкана[18] стекали луна и звезды. Агапа обхватила руками кедр и закрыла глаза. Без отца в аул она не вернется. Живым или мертвым, она его найдет. И лес согласился с ней: окутал мягким войлоком малозвучия, укрыл хвойным древовидным покрывалом, убаюкал ночным мшистым дыханием. И Агапа почувствовала, что здесь и сейчас по самой себе данному благословению начинается ее вечный путь. И никто ничего не сможет ей сделать.