растрачиваемся на пустяки.
Нет, и ему и всем нам
стало ясно,
что мы — бойцы,
хоть не фронтовики.
Как у солдат,
у нас вошло в привычку
все отдавать задаче боевой.
Мы поутру,
закончив перекличку,
идем на стройку с песней строевой.
Теперь нам стало многое яснее,
нам больше не до жалостливых слов.
Мы осознали долг свой
и сильнее
возненавидели своих врагов.
Мы опровергнем хищные расчеты
врагов, вломившихся в наш дом родной.
На головы их
наши самолеты
обрушат тонны гибели стальной.
Я не богат физическою силой,
и каменщиком быть мне тяжело,
но ненависть мне душу опалила
и боль в суставах, как рукой сняло.
Я кирпичи кладу немало дней уж,
их много тысяч — кирпичей в стене.
Порою так от них осатанеешь,
что за едой их видишь
и во сне.
Я вовсе не герой
и — не вините,—
быть может, им не стану никогда,
но все ж и я —
необходимый винтик
в машине коллективного труда.
И я кручусь.
А по соседству Кадак
кричит подручной:
— Верочка, раствор! —
Посмотришь — прямо командир отряда,
хоть и командует он до сих пор
одною девочкой темноволосой:
— Давай!
Не медли!
Поспевай за мной! —
И Вере,
черноглазой и курносой,
так хочется поспеть — любой ценой.
Так хочется,
чтоб Кадак был доволен,
девчонке,
засучившей рукава.
Эх, Верочка!
Тебе сидеть бы в школе
еще годочка три,
ну, хоть бы — два.
И вечером бы
не в сыром бараке
без задних ног
валиться на кровать,
а на галерке
Ленского во фраке
оплакивать
и к Ольге ревновать.