Мурат Карадениз – Бисквитный вальс (страница 4)
Но Алексей понюхал воздух.
Запах. Сладковатый, миндальный. Тот же, что и в чернильнице Березовского. Тот же, что и в лаборатории Морозова, где профессор показывал ему образцы танатотоксина, показывал, как яд впитывается через кожу за тридцать секунд, как парализует дыхание, как оставляет синие пятна на шее и лице.
Он наклонился, заглянул в лицо Когана — так, кажется, звали художника. Губы синие, почти чёрные, веки припухшие, на шее — странные пятна, похожие на ожоги, но без волдырей, без красноты. Не дистрофия. Не сердце. Яд.
Алексей выпрямился, оглядел стол.
На столе, в самом центре, на чистом листе бумаги, лежало письмо. Белый, почти не тронутый временем лист, сложенный вчетверо, без конверта. Он развернул его, держа за уголок, чтобы не стереть возможные отпечатки.
Текст был написан печатными буквами, аккуратно, каллиграфически — словно писавший боялся, что его почерк опознают. Подписи не было. Только инициалы в левом верхнем углу: «Л.С.».
Алексей перечитал три раза. Л.С. — те же инициалы, что и в старых делах, которые он просматривал в архиве. Л.С. — тот, кто стоял за Глуховым. Тот, кого он искал с начала войны и так и не нашёл. Тот, кто, возможно, был связан с браслетом Анастасии, с янтарной комнатой, с фарфором, с партитурой.
Он спрятал письмо во внутренний карман гимнастёрки, рядом с наганом и фотографией отца.
Из коридора донесся шум. Кто-то кашлял — сухо, надрывно, с присвистом, — топал, переругивался.
Алексей вышел из мастерской.
В коридоре стояли двое — мужчина и женщина. Мужчина — лет сорока, в телогрейке и валенках, с испитым лицом и красным носом, похожим на картофелину. Женщина — помоложе, в платке и стёганой кофте, с руками, замотанными тряпками. Жили в соседней квартире, представились — Пётр Петрович и Клавдия Ивановна.
— Вы из милиции? — спросил мужчина, заглядывая в дверь. — А где Григорий Моисеевич?
— Мёртв, — ответил Алексей, не скрывая.
— Царство небесное, — женщина перекрестилась мелко, быстро, как научили в детстве. — Хороший был человек. Тихий. Работал много. Мы его почти не видели. Только слышали, как он ходит по мастерской, переставляет банки, иногда играет на скрипке. У него была скрипка, старая, итальянская. Он на ней играл по ночам, когда не мог спать.
— Кто к нему приходил?
Пётр Петрович замялся, посмотрел на Клавдию Ивановну. Та отвела глаза в сторону, начала теребить край платка.
— Вы не бойтесь, — сказал Алексей, стараясь говорить мягко, но твёрдо. — Я из НКВД. Ваши имена нигде не появятся. Ни в протоколах, ни в рапортах. Обещаю.
— Вчера вечером, — начал Пётр Петрович, понижая голос до шёпота, чтобы не слышали соседи за стеной, — часов в девять, заходил к нему человек. Высокий, седой, в кожанке. Лет под пятьдесят, а может, и больше. Шинель генеральская, с погонами. На руке — часы золотые. Сапоги начищены до блеска.
— Что делал?
— Постучал. Три раза коротких, потом два длинных. Григорий открыл. Человек сказал: «Есть разговор». Они закрылись. Минут двадцать говорили. Голосов не было слышно — только шёпот. Потом человек вышел. Бледный, злой, губы сжаты. Ушёл, даже не попрощался. Хлопнул дверью так, что стены задрожали.
— Вы видели его лицо?
— В темноте плохо, — Пётр Петрович пожал плечами, развёл руками. — Но запомнил: седой, брови густые, глаза злые. И родинка на правой щеке, вот здесь, — он показал на свою щёку, — под скулой.
— Глухов, — сказал Алексей. Не вопрос, утверждение. Он вспомнил фотографию Глухова в личном деле — родинка под правой скулой, седые брови, тяжёлый взгляд.
— Кто-кто? — не поняла Клавдия Ивановна, перекрестилась ещё раз.
— Неважно. Забудьте. Если кто-то будет спрашивать — вы ничего не видели, не слышали, не знаете. Иначе вас убьют.
Он вернулся в мастерскую, обошёл её ещё раз, заглядывая в каждый угол, за каждую банку, под каждую тряпку. В углу, за стеллажом с кистями, стоял мольберт, на нём — неоконченная картина. Натюрморт: пряник, кружка, чернильница. Пряник — бисквитный, с орлом, с глазурью. Чернильница — с цифрой 47. Та самая. Коган рисовал её с натуры — или по памяти. Краски ещё не высохли, кисти лежали на полу, палитра была заляпана свежими мазками. Он работал перед смертью.
Алексей снял холст с мольберта, свернул в трубочку, сунул под мышку — пригодится для экспертизы. Может быть, художник оставил подсказку, шифр, ключ к разгадке. А может, просто рисовал то, что видел.
Он вышел в коридор. Соседи уже разошлись, попрятались по своим комнатам. В коридоре было тихо, только где-то сверху, на втором этаже, плакал ребёнок — тонко, надрывно, как вчера, как позавчера, как каждый день блокады. Мать убаюкивала его, пела что-то грустное, древнее, что пели ещё её бабушки.
Алексей закурил, прижавшись спиной к холодной стене, и зашагал к выходу.
В голове крутились вопросы. Почему Глухов — генерал НКВД — лично пришёл к реставратору? У него есть подчинённые, есть Глеб — наёмник, который выполняет грязную работу, убивает свидетелей, заметает следы. Почему Глухов не послал Глеба? Почему пришёл сам? Что такого важного было в этом разговоре, что генерал не доверил его подчинённым?
Или это был не Глухов? Может быть, кто-то другой — похожий, но не он? Высокий, седой, в кожанке — таких в Ленинграде десятки, если не сотни. Война, эвакуация, хаос. Каждый второй носит форму, каждый третий — кожанку. Но родинка на правой щеке — это деталь, которую трудно подделать.
Алексей дошёл до угла Литейного и Невского, остановился. Перед ним, у входа в Елисеевский магазин, стояла очередь за хлебом. Люди — чёрные фигуры в платках и шинелях — жались друг к другу, переминались с ноги на ногу, дышали паром в морозном воздухе. Кто-то держал в руках карточки, кто-то — котелки и сумки. Дети плакали, женщины молчали, мужчины курили, не вынимая рук из карманов.
Алексей смотрел на них и думал о том, что Коган и Березовский — эти, казалось бы, случайные жертвы, — могли быть частью чего-то большего. Березовский торговал хлебом, но не от голода — от жадности. Коган рисовал картины, но не для души — для денег. Их убил один и тот же яд. Им угрожали одними и теми же словами: «Очистить рынок от авантюристов».
Кто заказывал эти убийства? Глухов? Но зачем генералу НКВД убивать скупщиков и реставраторов? Какая ему выгода? Может быть, он просто выполнял приказ. Чей? Л.С.?
Алексей докурил, затушил папиросу о каблук и зашагал к Лиговскому проспекту, где в подвале жил профессор Морозов. Нужно было проверить содержимое чернильницы и пряника. Убедиться, что яд тот же. И понять, почему Глухов, который должен был уничтожить все следы, до сих пор не тронут. Почему он ходит в генеральских погонах, убивает свидетелей, а начальство смотрит сквозь пальцы.
В голове крутилось одно слово: Л.С.
Кто он? Почему его инициалы появляются там, где убивают людей, связанных с чернильницей? Что связывает его с Глуховым — начальником, покровителем, заказчиком? И как во всём этом замешан браслет Анастасии, который Алексей искал прошлой зимой?
Ниточка становилась всё тоньше. Но Алексей не собирался её рвать.
Глава 3. «Вдова свидетеля»
Время:17 января 1942 года, 14:00
Место:Ленинград, коммуналка на Мойке
Блокада | Алексей Ухтомский
Антонина Березовская жила на Мойке, в доме с облупившейся штукатуркой и выбитыми окнами, которые были заколочены фанерой — кое-как, лишь бы ветер не выстудил комнату окончательно. Алексей поднимался по лестнице на третий этаж, держась за скользкие перила, переступая через мешки с песком и ящики, которыми жильцы пытались заделать дыры от осколков. В подъезде пахло мочой, махоркой и ещё чем-то сладковато-тошнотворным — тем самым запахом, который он научился узнавать за годы работы. Запахом смерти, которая поселилась здесь давно и не собиралась уходить.
Дверь в квартиру была приоткрыта. Он толкнул её, вошёл в длинный тёмный коридор, где на верёвках сушились тряпки, а на полу лежали матрасы — прямо в коридоре, потому что в комнатах уже не помещались все жильцы, точнее, те, кто ещё не умер. Кто-то кашлял за тонкой фанерной перегородкой, кто-то молился, кто-то просто лежал и смотрел в потолок, не имея сил даже повернуть голову.
Антонина Березовская сидела на кухне, в углу, на табурете, привалившись спиной к стене. Ей было лет сорок, но выглядела она на все семьдесят. Лицо землистое, щёки впалые, глаза мутные, руки трясутся. На коленях — пустая миска и ложка, которую она не могла поднести ко рту. Рядом на столе — горбушка чёрного хлеба, нетронутая, лежала на тарелке уже, наверное, второй день.
— Антонина? — тихо позвал Алексей, садясь напротив на такой же шаткий табурет. — Я капитан Ухтомский. Мы говорили с вами вчера.
Она подняла голову, посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом. В её глазах не было ни удивления, ни страха, ни надежды. Только пустота — та же, что и у Когана на столе, только у живых.
— Помню, — прошептала она. — Вы про мужа спрашивали.
— Да. И про художника с Литейного.
— Коган. Григорий Коган. Я узнала, как его зовут. Соседи сказали. Его тоже убили, да?
— Убили, — не стал скрывать Алексей. — Вчера. Тем же ядом.