18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мурат Карадениз – Бисквитный вальс (страница 3)

18

— Он его держал, когда его нашли? — спросил Алексей, не оборачиваясь.

— Да, — ответил лейтенант. — Женщина сказала, что не трогала. Только пальцы разжала, чтобы посмотреть. Пряник так и остался в руке.

— Женщина? Где она?

— Увели в подсобку. Ждёт.

— Кто её опрашивал?

— Я. Сказала, что пришла за водой, а тут — труп. Не узнала его. Не знает, кто убил. Не видела никого.

— Проверить.

— Слушаюсь.

Рядом с телом, у правого бока, стояла чернильница. Маленькая, серебряная, с эмалью, с двуглавым орлом на крышке. И цифра 47, выбитая на боку — та же, что и на чернильнице с Ходынки. Та же работа, та же эмаль, тот же орёл. Но чище, новее — её, кажется, недавно чистили.

Алексей замер.

Он знал эту чернильницу. Видел её один раз в жизни — сорок шесть лет назад, на Ходынском поле, в руках у чекиста в кожаной куртке. Ланской. Человек, который дал ему пряник. Человек, который сказал: «Хлеб убивает быстрее пули». Чернильница была в шкатулке, которую они украли у убитого купца. Потом её следы затерялись — до сегодняшнего дня.

— Эту вещь никто не трогал? — Алексей поднял голову, посмотрел на лейтенанта.

— Никак нет. Фельдшер сказал, что не надо. Трогать ничего нельзя, пока не приедет следователь.

— Я и есть следователь, — Алексей достал из кармана чистый носовой платок — единственный, который остался после войны, — наклонился и осторожно поднял чернильницу, держа её через ткань, чтобы не стереть отпечатки. Чернильница оказалась тяжёлой, наполненной — внутри что-то булькнуло.

— Тёмные чернила, — сказал он, поднося к свету. Лампы на рынке не было, но в щели между досками пробивался дневной свет, слабый, серый, зимний. — Или не чернила.

Он открыл крышку, понюхал. Запах был странным — сладковатым, миндальным. Профессор Морозов, с которым он встречался по делу о подпольной лаборатории на Лиговском, говорил: «Нюхайте чернила. Если миндаль — не трогайте голыми руками. Яд впитывается через кожу за тридцать секунд. Это танатотоксин. Рецепт утерян в семнадцатом году. Уцелел только у ювелиров Фаберже».

Алексей закрыл крышку, положил чернильницу в свой вещмешок — туда, где лежали блокнот, карандаш, запасная обойма для нагана и затёртая фотография отца в форме полковника царской армии.

— Труп в морг, — приказал он лейтенанту. — Полное вскрытие. Экспертиза содержимого желудка. Чернильницу забираю. Без подписи, без описи. Забудьте, что видели.

— Слушаюсь, — лейтенант козырнул, хотя в глазах читалось недоумение.

— И пряник, — добавил Алексей. — Тоже в морг. В отдельный пакет. Не трогать руками.

— Товарищ капитан, это же улика?

— Это вещдок, — Алексей посмотрел на лейтенанта тяжело, устало. — Я всё оформлю в Смольном. Не волнуйтесь.

Он вышел из рынка.

Мороз кусал лицо, снег скрипел под ногами. Он закурил — папиросу из последней пачки, которую берег на чёрный день. Руки дрожали. Не от холода.

Сорок шесть лет. Он думал, что чернильница исчезла навсегда — вывезена за границу, переплавлена, продана на чёрном рынке, уничтожена временем. Но она была здесь. В блокадном Ленинграде. Рядом с трупом скупщика. С пряником, который мог быть тем самым — с Ходынки. Или его копией. Или подделкой. Или ключом к чему-то, о чём он пока не догадывался.

Алексей затянулся, выпустил дым в морозный воздух. Папироса горела ровно, не гасла — табаку в блокаду хватало, в отличие от хлеба.

Он вспомнил лицо Ланского — пустые глаза, равнодушный голос, руки, которые не дрожали, когда он доставал пряник из шкатулки. И фразу, которую тот сказал: «Хлеб убивает быстрее пули». Пряник, испачканный кровью, который Алексей хранил в шкатулке сорок шесть лет, завёрнутый в тряпицу, спрятанный от чужих глаз. И теперь — второй пряник, в руке убитого. Та же глазурь, тот же орёл, та же смерть.

Совпадение?

Алексей не верил в совпадения.

Он докурил, затушил папиросу о каблук сапога и зашагал к Смольному. Ветер дул в спину, подгонял, будто торопил. В голове крутились цифры, даты, имена — Ланской, Глухов, Кедрин, Гольдштейн, Забелина. Все они были связаны с чем-то, что он не мог объяснить. Все они умерли или были убиты. И теперь — Березовский.

В вещмешке лежала чернильница с цифрой 47. В голове — вопросы, на которые предстояло найти ответы. Кто убил Березовского? Откуда на рынке взялась чернильница, которую он видел последний раз в 1896 году? И что связывает её с браслетом Анастасии, поисками которого он занимался в прошлом году? Почему Глухов, который должен был уничтожить все следы, до сих пор жив и здоров? И кто тот человек, который стоял в тени Павильонного зала, когда Алексей прятал документы в часах «Павлин»?

Ниточка потянулась. С Ходынки — через революцию, гражданскую войну, репрессии, блокаду — до этого грязного рынка, где на грязном полу лежал человек с пряником в руке и чернильницей у бока. Цифра 47 преследовала его всю жизнь. Сорок шесть лет назад — первая встреча. Теперь — вторая.

Он знал: это только начало.

Глава 2. «Мастерская на Литейном»

Время:16 января 1942 года, 11:00

Место:Ленинград, Литейный проспект, мастерская реставратора

Блокада | Алексей Ухтомский

Вдова Березовского, которую Алексей разыскал на следующий день в промёрзшей коммуналке на Мойке, была похожа на всех женщин блокадного Ленинграда: худая, бледная, с запавшими глазами и руками, которые дрожали от голода. Она сидела на кровати, укутавшись в старую шубу, и смотрела в одну точку — туда, где висел портрет мужа. Фёдор Березовский выглядел на фотографии совсем другим — толстым, жизнерадостным, с дорогими часами на руке и наглой улыбкой. Вдова не плакала. Слёзы кончились ещё в декабре, когда хоронили дочь, умершую от дистрофии. Она умерла у неё на руках — сначала перестала дышать, потом открыла глаза, потом закрыла. Врач сказал: «Голод». И выписал справку. Больше никто не пришёл.

— Скажите, — Алексей сел на шаткий стул, стараясь не скрипеть, чтобы не разбудить соседей за тонкой перегородкой, — откуда ваш муж брал товар? Кто поставлял ему хлеб, консервы, пряники?

Она посмотрела на него пустыми глазами, потом перевела взгляд на стену, где висела фотография дочери — девочки лет пятнадцати, с косами и бантом.

— Художник, — прошептала она. — С Литейного. Он давал товар. Фёдор продавал. А выручку делили — пятьдесят на пятьдесят.

— Какой художник? Имя, фамилия?

— Не знаю. Фёдор не говорил. Я не спрашивала. Наше дело бабье — молчать. Муж приносил хлеб — я варила суп. Муж приносил деньги — я покупала картошку. Всё, что нужно было знать, я знала. Остальное — не моё.

— Адрес?

— Литейный, дом 24, квартира 7. В подвале. Там мастерская. Я однажды ходила, передавала деньги. Он сидел там, рисовал что-то. Старый, бородатый, в халате, весь в краске. Пахло от него скипидаром и ещё чем-то сладким. Я тогда подумала — ладан. Как в церкви.

Алексей записал адрес в блокнот, потом спросил:

— Ещё что-нибудь о нём знаете? Может, он упоминал других людей? Покупателей? Заказчиков?

— Ничего, — вдова закрыла глаза. — И не хочу знать. Зачем мне знать, если Фёдора уже нет? А меня скоро тоже не будет. Война всё равно всех убьёт.

Алексей хотел сказать что-то ободряющее, но не нашёл слов. Он положил на тумбочку небольшую краюху хлеба — свою дневную пайку — и вышел.

На улице он закурил, привалившись к стене дома. Мороз крепчал, ветер дул с Невы, и редкие прохожие попадались только у хлебных очередей. Литейный проспект — одна из главных магистралей Ленинграда, — сейчас был пуст и тих. Дома с заколоченными окнами, горы снега на тротуарах, и только редко проезжающие грузовики с затемнёнными фарами нарушали эту пустоту. Папиросный дым относило в сторону, смешиваясь с морозным паром изо рта.

Дом 24 оказался старым, дореволюционным, с облупившейся штукатуркой и лепниной на фасаде, которая напоминала о былой роскоши — о купцах, ювелирах, придворных поставщиках, которые когда-то жили здесь. Теперь — коммуналки, подвалы, мастерские. Стекла выбиты, двери не запираются, на стенах — чьи-то надписи углём: «Смерть фашистам», «Даёшь хлеб», «Оккупанты будут разбиты». Алексей спустился вниз по крутой лестнице, держась за ржавые перила, покрытые инеем. Ступеньки были скользкими от наледи, и он дважды едва не полетел кубарем.

Дверь в квартиру 7 была не заперта. Даже прикрыта неплотно — щель в палец. Алексей толкнул её плечом и вошёл.

Мастерская оказалась небольшой, метров двадцать, с высокими потолками и единственным окном, выходящим во двор, где в снегу копошились какие-то люди — то ли жильцы, то ли мародёры, рывшиеся в мусорных баках. Вдоль стен стояли стеллажи с банками, кистями, тюбиками краски, кусками холста и старыми рамами. В углу — железная печка-буржуйка, остывшая, с прогоревшей дверцей, из которой торчали обгоревшие поленья. Посередине комнаты — массивный деревянный стол, заваленный бумагами и эскизами, засохшими палитрами и тряпками. На стульях — халаты, тряпки, палитры.

За столом сидел человек.

Мёртвый.

Алексей подошёл ближе, осмотрел его, не трогая. Мужчина лет пятидесяти-шестидесяти, с седой бородой, в замасленном халате, поверх которого намотан шерстяной платок. Голова опущена на грудь, глаза закрыты, руки сложены на столе — правая поверх левой, как у покойника в гробу. На первый взгляд — сердечный приступ. Таких в блокаду были тысячи. Люди падали на улицах, умирали за хлебом, в очередях, за работой, в постелях, на работе. Трупы убирали по ночам, чтобы днём не пугать живых.