Мунбин Мур – Тот, кто склеил разбитое небо (страница 1)
Мунбин Мур
Тот, кто склеил разбитое небо
Глава первая
Пётр проснулся от того, что небо было разбито.
Впрочем, сначала он решил, что это просто трещина на потолке его съёмной комнаты. Таких трещин здесь было много — старый дом на окраине дышал на ладан, и каждое утро начиналось с переклички: скрип половиц, вздох батареи, шепот осыпающейся штукатурки. Пётр привык. Он даже давал трещинам имена. Ту, что над кроватью, он называл «Молния», а ту, что в углу, — «Великое разочарование».
Но сегодняшняя трещина была другой.
Она светилась.
Пётр протёр глаза, подумал о вчерашнем дешёвом пиве, но пива он пил мало — денег хватило ровно на одну бутылку. Свет не исчезал. Он струился откуда-то из-за старого слоя побелки, лиловый и жидкий, как чернила, разбавленные гноем. Пётр сел на кровати, и в этот момент по его позвоночнику пробежал электрический разряд. Странное ощущение: словно кто-то прочитал его позвоночник, как ноты, и сыграл на нём аккорд, которого никто не должен был слышать.
— С ума схожу, — сказал Пётр в пустоту.
Пустота не возражала. В этой комнате пустота вообще была главным соседом. Телевизор сгорел три месяца назад, холодильник гудел так, будто в нём умирало маленькое животное, а из окна открывался великолепный вид на кирпичную стену соседней пекарни. Пётр работал в этой пекарне. Он мыл противни. Ему было тридцать два года, он носил очки, которые вечно сползали на кончик носа, и знал три разновидности жира: растительный, животный и тот, который отскребают от противней лопаткой.
Сегодняшнее утро обещало быть таким же, как и все. Но лиловая трещина на потолке была весомее любого обещания.
Пётр протянул руку. Идиотский жест, знал он сам. В фильмах герои трогают странные вещи, а потом их разрывает в клочья. Но что ему было терять? Работу? Он её ненавидел. Жизнь? С неё и так уже слупили жир с противней. Пальцы коснулись трещины — и мир перестал быть миром.
Сначала звук. Не гром, не взрыв, а тихий, почти интимный *хруст*, как когда ломаешь сухой сухарь. Потом — запах. Озон, старое железо и что-то сладкое, приторное, похожее на букет цветов, брошенных в могилу. А потом — зрение подвело Петра окончательно.
Потолка больше не было.
Вместо него — разверстая пустота. Но не чёрная. Чёрный цвет — это хотя бы честно. Эта пустота была цвета синяка на рассвете: лиловое, багровое, с проблесками какой-то болезненной золотистой ржавчины. И в этой пустоте плавали осколки.
Они были похожи на стёкла. Тысячи, десятки тысяч осколков разных размеров — от песчинок до огромных пластин в человеческий рост. Они вращались медленно, как будто время здесь растеклось мёдом. На некоторых осколках Пётр увидел… отражения. Лица. Улицы. Дома, которых он не знал. Однажды мимо проплыл обломок с застывшим изображением женщины, которая держала за руку ребёнка, но ребёнок был чёрным силуэтом, пустотой внутри пустоты.
— Что… — прошептал Пётр. — Что это за…
— Небо, — ответил кто-то у него за спиной.
Пётр обернулся так резко, что очки упали на пол. В комнате стоял старик. Пётр был уверен, что дверь закрыта, и ключ лежал в замке с внутренней стороны. Но старик стоял, опираясь на корявую палку, и смотрел на него глазами, в которых не было ни белка, ни зрачка — только мутная, серебристая плёнка, как у рыбы, которая уже десять дней лежит на прилавке.
— Небо разбито, мальчик, — сказал старик. Голос его шелестел, как сухая листва, и пахло от него не старостью, а пылью очень древних книг. — И ты его смотришь.
— Кто вы? — Пётр попятился, упёрся лопатками в стену. Штукатурка посыпалась.
— Я тот, кто искал тебя семь сотен оборотов этой грязи, — старик кивнул в сторону окна, за которым была кирпичная стена. Тридцать лет Пётр смотрел на эту стену. Семь сотен оборотов. Он быстро прикинул: если один оборот — это день… Он не умел быстро считать, но число получилось страшным. — Меня зовут… называй меня Странником. Имена — лишняя роскошь, когда небо рушится.
— У меня через два часа смена, — жалко и глупо сказал Пётр. — Если я опоздаю, хозяин вычтет из зарплаты. Мне и так не хватает до…
Старик засмеялся. Смех его был похож на звук ржавых качелей, раскачивающихся на пустыре.
— Ты правда думаешь, что твоя нищета — это главная проблема? — спросил он, перестав смеяться. — Посмотри наверх.
Пётр посмотрел. В разломе, который когда-то был потолком, осколки начали двигаться быстрее. Они сталкивались, разлетались, и в местах их столкновения рождались маленькие, но очень реальные молнии. Одна из них ударила куда-то в сторону пекарни. Пётр не услышал взрыва, но почувствовал, как дрогнул пол.
— Когда небо разбивается, — сказал старик, — осколки падают вниз. В мир. И каждый осколок — это кусочек того, что было. Правил. Законов. Судьбы. Если их не собрать и не склеить, мир сначала сойдёт с ума, потом рассыплется, потом забудет, что вообще существовал.
— И что, это часто случается? — ляпнул Пётр, пытаясь справиться с нарастающей паникой.
— Случалось трижды, — старик поднял палку, и на её конце загорелся лиловый огонь, такой же, как в трещине. — Первый раз, когда первый царь убил первого брата. Второй раз — когда последний дракон проклял последнего человека. А третий раз — сейчас. Потому что проклятие древнее не сломлено. Оно созрело. Оно распустилось, как цветок, чьи лепестки — это клинки.
— Я не понимаю, — честно сказал Пётр. Он чувствовал, что его тошнит. Тошнота была не физическая — такая бывает, когда реальность, в которую ты верил всю жизнь, вдруг оказывается мыльным пузырём, и этот пузырь лопается у тебя на лице.
— Не нужно понимать, — отрезал старик. — Нужно действовать.
— Я — мыть противни! — взорвался Пётр. Впервые за много лет он повысил голос. — Я даже унитаз починить не могу, он течёт с прошлого года. Я три раза пытался собрать шкаф из магазина, и все три раза шкаф падал и ломал мне пальцы! Какой из меня… чинитель?! Вы сказали — склеить небо?
Старик посмотрел на него. Серебристые глаза не моргали.
— Именно, — сказал он. — Ты.
— Почему я?
— Потому что ты — единственный, кого проклятие забыло.
И тут пол под ногами Петра разверзся по-настоящему. Не метафорически. Деревянные доски разлетелись в щепки, из-под земли ударил столб чёрного света, пахнущего горелым миндалём, и в этом столбе проявилась рука. Человеческая рука, но слишком большая, с тремя локтями, с ногтями, которые росли прямо на глазах, закручиваясь в спирали.
Рука схватила старика за горло.
— Ах ты, старый копатель в гнилых архивах, — сказал из столба голос, похожий на скрежет камня о камень. — Думал, спрячешь последнего? Думал, тихо подкрадёшься, пока мы спим?
Старик хрипел. Его палка упала на пол, лиловый огонь погас, и комната погрузилась в полумрак, подсвеченный только сиянием разбитого неба над головой.
— Беги! — прохрипел старик, глядя на Петра мутными глазами. — Беги, глупый… Через зеркало… В ванной…
— Какое зеркало? — заорал Пётр, но старик уже не мог ответить. Рука сжалась, и старик рассыпался. Не в кровь, не в пыль — в сухие, шелестящие страницы исписанной бумаги, которые заметались по комнате, как испуганные птицы.
Чёрный столб дёрнулся. Рука отпустила бумажный пепел и медленно повернулась к Петру.
— А ты, — сказал голос из недр земли. — Ты даже не знаешь, кто ты. Ты даже не чувствуешь, как от тебя воняет свободой.
Пётр сделал единственное, на что был способен в панике, граничащей с клинической смертью души. Он развернулся и побежал. Босиком, по холодному полу, сквозь летящие бумажные листы, на одном из которых он успел прочитать: «…и тогда третий, кого никто не ждал, возьмёт в руки клей из собственных рёбер и…»
Дальше он не дочитал.
В ванной комнате, которая больше напоминала чулан, не было зеркала. Там было мутное, заляпанное зубной пастой стекло над раковиной, но старик сказал «через зеркало». Пётр ударил по стеклу кулаком. Оно не разбилось — оно *отошло*. Как дверь. Как портал. За ним было не кафельное покрытие соседской квартиры. За ним была ночь, и луна, и поле, покрытое чёрными цветами, которые шевелились без ветра.
Он шагнул.
И в тот же миг услышал за спиной смех трёхлоктевой руки.
— Беги, чинитель, — сказал голос. — Беги. Клей не вечен, рёбра ломки, а небо… небо ждёт.
Пётр шагнул в чёрное поле.
Стекло за ним захлопнулось, превратившись обратно в мутную поверхность, на которой кто-то когда-то давно нарисовал мылом улыбающуюся рожицу.
В комнате на окраине, в городе, который очень скоро перестанет существовать, погас лиловый свет. Трещина на потолке исчезла, будто её и не было. Остались только бумажные страницы, разбросанные по полу, и запах горелого миндаля, который не выветрится ещё сорок дней.
А на одной из страниц было написано, что последняя надежда мира — это тридцатидвухлетний мойщик противней в очках, который никогда никого не любил, ничего не умел и который, вероятнее всего, умрёт на первой же минуте своего геройства.
Но это было написано мелким шрифтом, почти нечитаемым, как все законы этого прогнившего мира.
Пётр босиком ступил на чёрную землю.
Цветы зашевелились быстрее.
Небо над полем было целым. Пока что.
Глава вторая
Поле, как понял Пётр через пять секунд после прибытия, не было полем в привычном смысле.
Трава здесь отсутствовала. Земля — чёрная, рыхлая, мерцающая, как угольная крошка под тонким слоем масла — дышала. Буквально. Каждый шаг босой ногой отзывался тихим, влажным вздохом, будто почва была живым организмом. И, возможно, так оно и было. Цветы, покрывавшие эту почву, не имели стеблей. Они росли прямо из земли плоскими, мясистыми лепестками, напоминавшими человеческую кожу, на которую нанесли татуировку. Только татуировка была чёрной, и на каждом цветке Пётр различал узор — вену, трещину, искажённое лицо.