18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мунбин Мур – Мы здесь только ради вашей грусти (страница 2)

18

Егор медленно, словно вяз в киселе, повернул голову к окну. Внизу, на площадке между серыми панельными башнями, действительно стоял человек. Синяя куртка. Руки по швам. Лицо, задранное к небу, с разинутым ртом и широкой, неестественной улыбкой — такой широкой, что уголки губ почти касались мочек ушей. Дождь лил как из ведра, но человек не щурился, не моргал, не смывал с лица воду.

Он стоял. Улыбался. И *не дышал* — Егор видел это по тому, как неподвижна была его грудная клетка.

— Что вы с ним сделали? — прошептал Егор.

— Мы сделали его счастливым, — ответил Друг. — Абсолютно. Без остатка. Он отдал нам всё своё горе, и теперь в нём не осталось места ни для чего другого. Даже для дыхания. Но он *счастлив*. Спросите его — он скажет вам, что это лучший момент в его жизни.

Человек в синей куртке медленно, очень медленно повернул голову к окну Егорова этажа. Улыбка не сдвинулась ни на миллиметр, но глаза… глаза смотрели. Прямо на Егора. И в них не было ничего. Вообще ничего. Ни боли, ни радости, ни узнавания, ни пустоты даже — пустота это всё-таки *что-то*. Там было *отсутствие всего*, такая абсолютная ноль-степень бытия, что у Егора перехватило дыхание.

— Как видите, — продолжил Друг, — нынешние методы оставляют желать лучшего. Полная эвакуация грусти — это наш старый, несовершенный протокол. Мы придумали новый. Более… этичный. Вы остаётесь собой. Вы помните, почему вам было больно. Но вы перестаёте чувствовать эту боль. Она становится просто фактом биографии, вроде даты рождения или группы крови. А энергию, которая выделяется при каждом вашем воспоминании, мы забираем себе. Вы живёте. Вы дышите. Вы можете даже полюбить кого-то снова. Но ваша грусть — отныне наша.

— Зачем? — выдавил Егор, не отрывая взгляда от человека внизу. Тот по-прежнему стоял, улыбаясь дождю, но теперь Егор заметил ещё одну деталь: из глаз улыбающегося текла не вода. И не слёзы. Что-то густое, чёрное, как дёготь, медленно сползало по его щекам, оставляя следы, которые тут же затягивались, засыхали, превращаясь в блестящие полосы, похожие на шрамы.

— Зачем вы едите? — парировал Друг. — Зачем дышите? Зачем продолжаете жить, когда всё, что вы любили, превратилось в пепел? Потому что так устроено. Ваша печаль — наша пища. Ваши слёзы — наше питьё. Ваша ночная бессонница, когда вы прокручиваете в голове все свои ошибки и чувствуете, как сердце сжимается до размера вишнёвой косточки — это лучший десерт в нашей вселенной. Мы здесь только ради вашей грусти. Всегда были. Просто раньше вы не знали, как нас позвать.

— А теперь? — голос Егора сел до шёпота.

— А теперь мы пришли сами. — В голосе Друга прозвучало что-то, отдалённо напоминающее нежность. — И мы делаем вам предложение, Егор Валентинович. Не как жертве. Как партнёру. Вы будете нашим первым клиентом по новой программе. Полный контракт: ваша грусть — наш ресурс. Ваша жизнь — наша гарантия. И одно маленькое условие.

— Какое? — выдохнул Егор, хотя уже знал, что последует ответ. Знал всем своим нутром, всем опытом врача, который не раз видел, как пациенты подписывают согласия на операции, зная, что шанс выжить — один к ста. Но подписывают. Потому что альтернатива хуже.

— Вы станете нашим сборщиком, — сказал Друг. — Вы будете приводить к нам других. Таких же разбитых, таких же потерянных, таких же полных этого прекрасного, горького, сладкого вещества, которое называется человеческим горем. Вы принесёте нам десять. Потом сто. Потом тысячу. И тогда мы сделаем вас совершенно свободным. Без боли, без страха, без тоски. Пустым, как этот человек в синей куртке, но *работающим*. Или мы оставим всё как есть, и вы будете тонуть в своей печали ещё лет тридцать, пока она не сожрёт вас изнутри окончательно. Выбор за вами.

Человек внизу вдруг сделал шаг вперёд. Прямо в сторону подъезда. Потом второй, третий — неуклюже, словно марионетка, у которой разной длины нити. Он шёл к дому Егора. Смотрел на его окно. Улыбался. А чёрная субстанция всё текла из его глаз, сворачиваясь на щеках в твёрдые корки, похожие на чешую.

— У вас есть ровно минута, — сказал Друг. — Он уже идёт к вам, чтобы лично передать договор. Не бойтесь — физически он безвреден. В нём нет больше ничего, что могло бы причинить вам боль. Кроме одного.

— Чего? — спросил Егор, слыша, как в подъезде хлопнула дверь. Затем медленные, тяжёлые шаги по лестнице. Не по лифту — по ступенькам. Вжик. Пауза. Вжик. Пауза.

— Он расскажет вам, что такое *истинное счастье*, — мягко произнёс Друг. — И вы поймёте, что тюрьма из вашего собственного горя — это рай по сравнению с тем, что предлагаем мы. Но выбирать придётся всё равно.

Шаги остановились прямо перед дверью квартиры Егора. Тридцать пятый этаж. Двадцать пять ступенек между этажами. Минута подъёма. Всё сходилось.

— Минута пошла, — напомнил Друг. И добавил, почти ласково: — Не торопитесь, Егор Валентинович. В конце концов, что может быть важнее, чем хорошо взвешенное решение, когда на кону стоит ваша… душа? Или то, что от неё осталось.

Тишина. Гудение в зубах. Сладковатый запах, теперь уже явственно смешанный с запахом маминой больничной палаты.

И три тихих, вежливых удара в дверь.

Тук. Тук. Тук.

— Друг? — прошептал Егор в трубку, но там уже не было ни гудков, ни голоса. Только статический шум, похожий на шелест миллионов крыльев за окном.

А за дверью человек в синей куртке улыбался, ждал и медленно, очень медленно поднимал руку, чтобы постучать в четвёртый раз.

Егор перевёл взгляд на холодильник. На жёлтый стикер. «Отдохни».

И понял, что отдых обещает быть совсем не тем, чего он ожидал.

Человек постучал снова. Тук.

В квартире напротив завыли — тем самым мелодичным, оперным воем, в котором Егор наконец узнал не музыку, а *агонию*. Чистую, высокочастотную, невыносимо красивую.

И в этой симфонии предсмертного счастья ему почудился едва слышный шёпот самого воздуха, самого города, самой пустоты, что сгущалась за окном:

«Подпиши. Отдай нам боль. Она тебе всё равно не нужна. А мы голодны. Мы всегда голодны. И мы здесь… только ради вашей грусти».

Егор взял ручку. Ту самую, которой Света писала прощальную записку. И медленно, словно в наркозе, повернулся к двери, за которой его ждало существо, которое перестало быть человеком, чтобы стать счастливым.

Ручка дрожала в пальцах.

— Войдите, — сказал он открывшейся тишине.

И дверь медленно, с леденящим душу скрипом, поползла внутрь, открывая миру улыбку, которая никогда не угаснет, — и пустоту, которая никогда не наполнится.

Глава 2. Контракт с улыбкой

Дверь открылась не внутрь, как полагалось по закону физики, а наружу. Егор чётко помнил, что замок работал на себя — дверь всегда заваливалась в прихожую, и он даже собирался вызвать мастера, чтобы поправить петли. Но сейчас створка медленно, с маслянистой плавностью, отворилась в сторону лестничной клетки, словно пространство за порогом имело собственную гравитацию, которая пересиливала земную.

Человек в синей куртке не вошёл. Он просто оказался внутри — без шага, без движения ног, без того неуклюжего переступания, которое Егор видел с двадцать пятого этажа. Мгновение назад он стоял на площадке, улыбаясь дождю, и вот он уже — в прихожей, залитой тусклым светом из кухни, и его кроссовки оставляют на линолеуме мокрые следы, в которых нет воды. Следы чёрные. Густые. Такие же, как субстанция, что текла из его глаз, пока он стоял внизу.

Теперь глазные впадины были чистыми. И пустыми. Совершенно пустыми, как если бы кто-то выковырял оттуда всё содержимое — и хрусталик, и радужку, и склеру, оставив лишь две идеально гладкие белые сферы, которые смотрели на Егора без всякого выражения. Но улыбка осталась. Огромная, резиновая, растянутая от уха до уха, обнажающая дёсны и зубы, которые были слишком белыми, слишком ровными, слишком *новыми*.

— Егор Валентинович Морозов, — произнёс рот этого существа, и голос был уже не механическим, а живым, но *чужим*, словно человек в синей куртке учился говорить заново, вспоминая артикуляцию по учебнику. — Я — семьсот двенадцатый. До контракта меня звали Михаил Юрьевич Кравченко. Родился тринадцатого марта одна тысяча девятьсот семьдесят восьмого года в городе Электросталь. Был слесарем-ремонтником. Страдал хронической депрессией на протяжении семнадцати лет. За три дня до подписания договора потерял работу, жену и смысл существования. Я счастлив. Мне больше не больно. Спросите меня о чём угодно.

— Я… — Егор отступил на шаг, вжался спиной в раковину. Ручка выпала из пальцев, покатилась по полу, звякнула о ножку стула. — Я не хочу тебя ни о чём спрашивать. Уходи.

— Не могу, — ответил семьсот двенадцатый. Его улыбка не дрогнула, но в голосе появилась нотка вежливого сожаления, такая же фальшивая, как заводная музыка в старой игрушке. — Я — курьер. Я должен вручить вам документ и дождаться подписи. Без подписи я не могу покинуть это место. Это займёт от двадцати трёх минут до трёх суток, в зависимости от вашей рефлексии. Я никуда не тороплюсь. Время больше не причиняет мне беспокойства.

Он — или то, что когда-то было Михаилом Юрьевичем Кравченко, слесарем-ремонтником из Электростали, — протянул вперёд руку. Кожа на ладони была перламутровой, переливающейся, как внутренность раковины моллюска. Пальцы срослись вместе, образуя плоскую поверхность, на которой *проявился* текст. Буквы возникали из ничего, складываясь в строки, подсвеченные изнутри слабым голубоватым светом, похожим на свет экрана в режиме ожидания.