Мира Володина – Северный плен. Волчица конунга. (страница 1)
Мира Володина
Северный плен. Волчица конунга.
Глава 1. Глаза, достойные меча
Дым жёг глаза, когда «Морской Змей» — тридцативесельный драккар с вырезанным на носу волком — ткнулся носом в илистый берег земли, которую мои люди звали Гардарикой.
Ледяная вода обожгла ноги, снег заскрипел под подошвами. Я спрыгнул в воду по пояс. Рядом захрустели вёсла — моя свора вываливалась на славянский берег, как голодные псы из клетки. Крики. Первая деревня за холмом уже горела, но мне было плевать на добычу.
В груди клокотала ярость — тупая, тяжёлая, как камень на шее утопленника.
Сигурд. Дядя. Красивый, скользкий ублюдок с улыбкой, которая не доходила до глаз. Его удар ты не видишь, пока нож не вошёл между рёбер. Мой лучший воин, Торкель Смеющийся — предал. Не в честном бою. Грязнее. Сигурд заплатил ему, чтобы его любовница подсыпала мне в мёд сонного корня. Той ночью меня вырвало прямо на скамью, и если бы не служанка, что закричала вовремя — я бы спал вечным сном, а Сигурд уже правил бы фьордом.
Торкель повешен на воротах. Бабу его скормили свиньям.
Но гнев остался.
Я — Бьорн Железный Бок. Тридцать два года, ростом выше всех во фьорде. Волосы цвета старой меди заплетены в косу, лицо в шрамах, нос ломан дважды. Глаза — как балтийский лёд: не видишь дна, знаешь только, что холодно. Тело в татуировках — вороны, топоры, волк Фенрир на левом предплечье. На рукояти топора вырезаны руны — моё имя и просьба к Тору не дать сгинуть в чужой земле. Я не верю в богов, но традицию чту.
Меня боятся. Иногда я сам себя боюсь. Остальное — неважно.
Но сегодня даже запах крови казался пресным. Сигурд испортил мне отличный налёт.
На берегу трое мужиков с вилами пытались защитить лодку. Я перехватил топор поудобнее. Первый получил обухом по ключице — хрустнуло сладко. Второй взмахнул вилами — я ушёл в сторону, сломал ему челюсть тыльной стороной ладони и толкнул в ещё тлеющий костёр. Он заорал. Третий побежал — мой воин догнал его и всадил копьё в спину. Восемь ударов сердца — и всё.
— Хорош, конунг, — хмыкнул Харальд Кривая Рука.
— Не отвлекайся, — бросил я. — Жгите всё к хельхейму. А я пойду к грехам.
— Пощады не будет?
— Ты слышал слово «пощада» от меня когда-нибудь?
Харальд оскалился. Хороший пёс.
Я пошёл вверх по улице, которая ещё час назад была тихой славянской околицей. А теперь здесь пахло гарью, потом и медью.
Вот двое моих воинов выволакивают из избы молодку с младенцем. Она кричит, бьётся, царапается — без толку. Один берёт её прямо на крыльце, задрав юбку, пока второй держит. Ребёнка кидают в снег. Он не плачет — замёрз, наверное. Или уже всё равно.
Я прохожу мимо. Не останавливаюсь.
«Не сегодня, — думаю я. — Скучно. Бабы кричат одинаково во всех землях».
Вот дальше — двое над телом старухи. Один уже расстёгивает штаны. Другой смеётся. Старуха не шевелится — или мертва, или уже не в себе.
— Эй, — бросаю им на ходу. — Вы что, совсем охренели? Мёртвую? Зачем?
— А чего она, конунг? — ржёт один. — Тёплая ещё.
— Идиот. Найди живую.
Они переглядываются и уходят дальше. Я качаю головой.
«Боги, какой же скот. И я — их конунг. Позорище».
Вот это и есть ужас эпохи, о котором поют скальды. Никакой романтики. Грязь, кровь, и мужики, готовые надругаться над трупом. Тьфу.
Я поднимаюсь к храму — небольшой деревянной церкви, недавно срубленной, с грубо вытесанным крестом из неструганых досок.
Двери выбиты. Внутри пахнет ладаном и медью — кровь слуг смешалась с воском. Мои люди уже поработали тут — двое стоят над телами. Один старик в чёрном затих у алтаря, залитый кровью.
— Конунг! — рыжий Ульф оборачивается. — Тут бабы, за стенкой. Плачут.
— Вытащи.
Он пнул резную дверь. Та слетела с петель.
Воспоминание в трюме (позже).
…Моё имя Милана, дочь Иоанна. Он был не просто псаломщиком — он умел читать и писать, переписывал книги, составлял молитвенники. Мать умерла, когда мне было десять: бревно при строительстве часовни раздавило её насмерть. Отец учил меня грамоте. Я знала несколько языков. Умела считать. Говорил: слово порой крепче стали, потому что слово живёт века, а меч ржавеет за десять лет.
Я не умела драться. Я умела молиться.
Когда пришли слухи о полуночных зверях, отец не поверил: «Бог не попустит».
Бог попустил.
Я бежала босиком по траве к церкви, слыша сзади его крик: «Господи, прими…» Потом тишина.
В церкви уже прятались женщины — жена кузнеца с младенцем, старая Анфиса, молодая Настя. Забились в ризницу. Пахло ладаном и ужасом.
«Слово сильнее стали. А что делать, когда сталь уже занесена?»
Я взяла тяжёлое распятие. Настя прошептала: «Ты что, Милана?»
— Я не хочу умирать как безропотная овца.
Дверь разлетелась в щепки.
Из ризницы вывалился комок юбок и крика. Три женщины. Две старые, одна молодая — не та. Молодая повизгивала, прижимая к груди образок.
— Это всё? — спросил я.
— Больше нет, конунг.
Старуха — та, что постарше — упала на колени и принялась целовать мои сапоги. Отвращение подкатило к горлу. Я отшвырнул её ногой, она ударилась головой о скамью и затихла.
— Обыщите алтарь. Образки — на дрова, золото — на корабль.
Я пошёл дальше, в глубь храма. Шорох. Тень за алтарём.
— Выходи. Я сегодня добрый. Умрёшь быстро.
Тишина.
— Если заставлю искать — сначала отрежу пальцы.
Занавесь дрогнула. Из-под неё вышла она.
Девчонка. Лет восемнадцати, не больше. Русые волосы растрёпаны, на щеке грязь, губы закушены до крови.
В руке — тяжёлая церковная железка.
Она держала её как дубину. В глазах — слёзы. Но не страх. Ярость. Холодная, обжигающая.
Она смотрела на меня, и я понял: эта будет биться.
— Ты что, хочешь убить меня церковной железкой? Забавно.
— Таких я обычно продаю в Миклагард — там любят понарошку жестоких.
— Зачем сопротивляться? Видишь, вон та баба лижет мне сапоги.
— Ты убил моего отца, — сказала она.
— Который из них — старик в рясе?
— Он не старик. Он — отец Иоанн.
— А, тот, что пытался благословить мой топор. — Я запнулся. — Топор не понял. Обиделся.