Милана Панова – Северные сумерки (страница 3)
А потом в церкви зажёгся свет.
Я моргнула. Свет не исчез. Маленькая жёлтая точка в одном из окон под шатром, неровная, дрожащая, как от свечи.
На острове никого не было. Не могло быть. Глеб сказал, что ключи от церкви только у него и у директора музея, а директор уехала в Петрозаводск на неделю. Лодку, на которой туда добираются, я видела, когда мы шли сюда: она лежала вверх дном у причала, засыпанная снегом.
Я смотрела на свет минуту, две, пять. Потом взяла телефон и попыталась сфотографировать. Камера показала только черноту и размытое пятно. Когда я опустила телефон, свет погас.
Я сказала себе, что это отражение. Фонарь с берега, луна в стекле, что угодно. Я реставратор, я человек, который пять лет учился отличать оригинальный красочный слой от поздних записей. Я верю в химию, рентген и ультрафиолет. Я не верю в огни на проклятых островах.
Я затопила печь. Глеб показал, но у меня всё равно получилось только с третьего раза, и половина дыма пошла в комнату. Я открыла окно, чтобы проветрить, и холод хлынул внутрь, сырой, пахнущий водой и снегом.
И ещё чем-то. Я не сразу поняла чем. Потом поняла: ладаном.
Я закрыла окно. Легла, не раздеваясь, под лоскутное одеяло и долго лежала с открытыми глазами, слушая, как трещат дрова и как где-то далеко, на воде, что-то тихо и мерно поскрипывает. Как уключины лодки.
Уснула я под утро. Мне снилась женщина в тулупе, которая шла по льду к чёрной воде и не оборачивалась, хотя я звала её по имени. Имя я во сне знала, а проснувшись, забыла.
Помнила только, что оно было старое. И что у женщины было моё лицо.
Глава 2. Лицо под побелкой
Глеб приехал без десяти восемь. Я услышала, как у калитки залаяла чужая собака, потом его голос: «Тихо, Буран, свои». Я вышла на крыльцо с кружкой растворимого кофе. За калиткой стоял Глеб, а рядом с ним — огромный лохматый пёс неопределённой породы, серый, с белой грудью и умными жёлтыми глазами.
— Он с нами поедет? — спросила я.
— Он везде со мной ездит, — сказал Глеб. — Не бойтесь, он добрый. Просто большой.
Буран подошёл ко мне, обнюхал руку, потом вдруг напрягся, поднял морду и уставился в сторону озера. Шерсть на загривке встала дыбом. Из горла вырвался низкий, вибрирующий рык.
— Буран, — резко сказал Глеб. — Фу.
Пёс замолчал, но продолжал смотреть на остров.
— Он всегда так, — сказал Глеб, немного смутившись. — Не любит воду. Пойдёмте, пока ветра нет.
Лодку уже перевернули и спустили на воду. Это была старая алюминиевая «казанка» с мотором, который Глеб завёл с пятого рывка, ругаясь сквозь зубы. Я устроилась на носу со своей коробкой инструментов на коленях. Буран улёгся на дне лодки, положив морду мне на ботинок.
Озеро было тихим. Над водой стелилась лёгкая дымка, и солнце, которое только начало подниматься над лесом, окрашивало её в розовый. Чем ближе мы подплывали к острову, тем теплее становился воздух. Я сняла перчатки. Потом расстегнула куртку.
— Ключи, — сказал Глеб, заметив моё удивление. — Вода здесь градусов восемь даже в январе. Поэтому и туман.
Остров вблизи оказался больше, чем казался с берега. Валуны, покрытые мхом, кривые сосны, тропинка, поднимающаяся от деревянных мостков к церкви. Сама церковь была выше, чем я думала. Тёмные потрескавшиеся брёвна, шатёр, покрытый лемехом, который местами осыпался, как чешуя с больной рыбы. Над входом висела доска с выцветшей надписью «Памятник архитектуры. Охраняется государством».
Глеб открыл огромный навесной замок. Дверь подалась со скрипом.
И я забыла обо всём.
Внутри было светло: солнце било в окна под шатром и рассыпалось на сотни пятен по полу. Пахло пылью, деревом и почему-то воском, хотя свечей тут не зажигали лет сто. Стены, своды, столбы — всё было покрыто ровным слоем побелки, местами отслоившимся, местами пожелтевшим от сырости. И сквозь эту побелку, как сквозь молоко, проступали очертания.
Фигуры. Нимбы. Крылья. Складки одежд.
— Господи, — сказала я.
— Да, — сказал Глеб. — Я тоже так сказал, когда первый раз увидел.
Я прошла вдоль северной стены, трогая её кончиками пальцев. Побелка была тонкой, двух-трёхслойной, на известковой основе. Под ней чувствовался красочный слой: плотный, гладкий, не осыпающийся. Это было чудо. Деревянные храмы восемнадцатого века обычно расписывали на холстах, наклеенных на брёвна. Здесь же, судя по всему, писали прямо по штукатурке, нанесённой на дранку, — почти фресковая техника, невероятно редкая для севера. И она сохранилась. Сто лет под побелкой, в сыром нетопленом храме, и она сохранилась.
— Кто это писал? — спросила я.
— Неизвестно. Документов нет. В архиве епархии есть упоминание, что церковь освящена в 1726 году, а кто расписывал — ничего. Местные говорят, что сын купца Северина. Того, который строил церковь.
Я обернулась.
— Северина?
— Ну да. — Глеб усмехнулся. — Совпадение, наверное. Фамилия-то не редкая. Хотя наш Ян Северин говорит, что он из тех самых. Дальний потомок. Может, поэтому и денег дал.
Я кивнула и вернулась к стене. Под пальцами побелка была холодной и шершавой.
Весь день я делала то, что делают реставраторы в первый день: смотрела. Фотографировала каждый сантиметр, составляла картограмму сохранности, отмечала вздутия, трещины, участки, где побелка отошла сама. Глеб помог мне собрать леса вдоль северной стены — их привезли ещё летом и сложили штабелем в притворе. Потом он уплыл на берег по делам, обещав вернуться в три. Буран остался со мной. Он лёг у двери, положил голову на лапы и, казалось, задремал. Но каждый раз, когда я поворачивалась к алтарной стене, пёс открывал глаза и следил за мной.
Алтарная стена меня беспокоила.
Во-первых, побелка на ней была гораздо толще, чем везде. Не два слоя, а пять или шесть. Будто кто-то белил её снова и снова, раз за разом, годами.
Во-вторых, она была холодной. Не просто холодной, как всё здание. Ледяной. Я приложила ладонь и тут же отдёрнула: ощущение было такое, будто трогаешь металл на морозе.
В-третьих, сквозь эту толстую побелку не проступало ничего. Ни контура, ни тени. Только белое.
К двум часам я решила сделать первую пробную расчистку. Не на алтарной стене — туда я пока не собиралась, — а на северной, в нижнем регистре, где побелка отслаивалась сама. Обычная процедура: маленькое окошко, пять на пять сантиметров, чтобы понять, что под слоями и как они держатся.
Я размочила побелку, подождала, взяла скальпель.
Первый слой снялся легко, второй — тоже. Под третьим что-то блеснуло. Золото. Тонкая линия, как край нимба. Я замерла, задержала дыхание и сдвинула скальпель ещё на миллиметр.
Из-под побелки на меня посмотрел глаз.
Серый. Человеческий. Написанный так живо, что у меня по спине пробежал холод. Тонкие ресницы, тень от брови, крохотный блик в зрачке. Не иконописная условность, не святой с удлинёнными глазами на тёмном лике. Настоящий глаз настоящего человека, будто художник писал его с натуры.
Я отступила на шаг и чуть не упала с лесов.
Буран у двери вскочил и залаял, громко, отрывисто, в пустоту.
— Тихо, — сказала я ему, и мой голос прозвучал жалко. — Тихо, это просто краска.
Пёс замолчал, но не лёг. Он стоял, напружинив лапы, и смотрел не на меня, а на окно. Я посмотрела туда же. За окном было озеро, туман и ничего больше.
Я вернулась к стене.
Полтора часа я работала как во сне. Расширила окошко до размеров ладони. Потом ещё. Это было нарушение всех правил — пробная расчистка не должна превышать нескольких квадратных сантиметров, пока не изучены материалы. Но я не могла остановиться. Под скальпелем проступало лицо, и я должна была увидеть его целиком.
Оно появлялось постепенно. Высокий чистый лоб. Тёмные волосы, падающие на висок. Прямой нос с чуть заметной горбинкой. Скулы, резкие, как у человека, который давно не ел досыта. Рот, сжатый так, будто он только что хотел что-то сказать и передумал.
Это не был святой. Ни нимба, ни свитка, ни благословляющей руки. Просто лицо молодого мужчины, лет двадцати, написанное в углу между двумя ангелами, будто художник спрятал его туда. Будто это был его собственный портрет.
На уровне подбородка, мелкими буквами, вязью, была надпись. Я наклонилась ближе и разобрала только два слова: «...писа рабъ Божiй...» Дальше было стёрто.
В три часа за мной приплыл Глеб.
Я слышала, как застучал мотор, как он привязал лодку и поднялся по тропинке. Слышала, как он вошёл и как остановился в дверях.
— Вера, — сказал он. — Вы что сделали?
Я обернулась. Наверное, у меня был странный вид: волосы выбились из-под косынки, руки в побелке, глаза, как потом сказал Глеб, «как у человека, который увидел привидение».
— Посмотрите, — сказала я.
Он подошёл, поднялся на леса, встал рядом. Долго смотрел. Я ждала, что он скажет что-нибудь вроде «вот это да» или «ну вы даёте, это же нарушение методики». Но он молчал. А когда я посмотрела на него, увидела, что он побледнел.
— Глеб?
— Ничего, — сказал он. Голос был хриплый. — Просто... очень живое. Вы не находите, что слишком живое?
— Это гениальная живопись, — сказала я. — Восемнадцатый век. Северная провинция. Так никто не писал, Глеб. Это сенсация. Это...
— Это надо закрыть, — сказал он.
— Что?