Михаил Зуев-Ордынец – Свинцовый залп (страница 17)
— На ту сторону, на Соленую Голову! Там вместе с шахтерами скопляться будем, силу набирать! — крикнул в ответ все тот же шедший последним красногвардеец. — Айда, парень, с нами! У нас тут и лодки и паром припасены!
Я молча отрицательно покачал головой. Мне нельзя было к своим. Я повернулся и зашагал торопливо в сторону Разувая.
Некрасив был родной наш город, хотя и построили его на живописном высоком берегу реки. Унылые площади, заваленные сугробами песка, такие же песчаные и загаженные коровами улицы, длинные серые заборы. Купецкий дух обезобразил город. Жадность, скряжничество, подвох, обман и заячий страх за свое богатство притаились в громоздких, как сундуки, купеческих домах, за крепчайшими, окованными железом ставнями, за тяжелейшими, поистине крепостными, воротами и утыканными гвоздями заборами. А дома людей помельче — приказчиков, маклаков, чиновников, полицейского и тюремного начальства — стояли аспидно-серые от времени. Город купцов и маклаков, как гнойный нарыв, заражал и слободки, теснившиеся внизу, на затопляемой весенним половодьем пойме. По крутому, ухабистому, калечившему лошадей откосу круглый год текли вниз грязная вода и городские нечистоты.
Рабочие слободки Таракановка и Киргизская благоразумно отодвинулись от босяцко-воровского Разувая, вернее — от разуваев, как презрительно и трусливо называли верхние горожане всем враждебных, от всего оторванных жителей слободки. Но жили в ней и люди трудящиеся: кустари, сапожники, жестянщики, бондари, ломовые извозчики, а главное — здесь жили почти все пристанские грузчики и немало речников, матросов и кочегаров.
Уже в сумерки вошел я в раскосые разуваевские улочки и переулочки. Узкие, перепутавшиеся, они кружили голову и путали ноги. Когда я подошел к Волчихе, небольшой речушке, делившей Разувай на две части, стемнело окончательно. Я помнил, что где-то через Волчиху был перекинут узкий без перил мостик из жердей. Но сейчас напрасно я таращил глаза, стараясь разглядеть мост. Кругом была тьма, глухая, враждебная. Нигде ни огонька, только в стороне грузовых пристаней что-то горело дымно, тускло, с редкими взметами пламени. Мне почудилось, что с той стороны наносит тошнотворный запах паленой шерсти. Шаря неуверенно ногами, я нащупал, наконец, начало мостика и пошел медленно, стараясь держаться подальше от краев настила. Снизу, от речки, тянуло гнилым холодком. Я так был занят одной мыслью — не сорваться бы с жердей, — что лишь на середине моста увидел впереди огонек цигарки. Огонек оставался на одном месте, то расширяясь от жадной затяжки, как удивленный глаз, то снова тускнея.
— Кто там? — негромко спросил я.
Огонек вздрогнул, описал в темноте дугу и потух где-то внизу. Одновременно, по запрыгавшим жердям, я понял, что неизвестный приближается ко мне. Что было делать? Ни посторониться, ни повернуть я не решился: того гляди сорвешься. Стал пятиться. Если уж и встречаться с разуваем, то на твердой земле, а не на зыбкой жердочке. Шагнул опасливо назад, но, видимо, забрал слишком в сторону. Нога моя не нашла опоры, я качнулся и свалился бы в реку, если бы в этот момент сильная рука не схватила меня за ворот и, дернув бесцеремонно, не поставила снова на жерди. И тотчас другая рука схватила меня за горло.
— Пусти! — рванулся я назад и попытался обеими руками отпихнуть разувая. Но результат был такой же, как если бы я толкнул стену. — Пусти, черт!
— Шуметь будешь, плохо будет! — услышал я строгий шепот. — Говори, собака, ты кто? Зачем за мною ходишь?
— Не ходил я за тобой… Пусти, говорю!
— А куда ходил? Кого надо?
— В ночлежку иду. К Хухряихе.
Я назвал разуваевский ночлежный дом, где, по указанию Дулова, должен был поселиться на первой поре, чтобы смешаться с разуваевцами. А следующим моим шагом будет вступление в одну из грузчицких артелей.
— Врешь, шайтан! — Невидимая рука так сдавила мне горло, что я раскашлялся. — Хухряиха другой сторона живет! За мной ходишь!
— Заблудился я!..
— Врешь! Сыскной ты, меня ловишь. Убью, собака!
Железные пальцы так сдавили мое горло, что я задыхался, терял сознание и, собрав последние силы, размахнулся, собираясь, не видя куда, ударить. Но ударить не успел. С того берега, откуда я шел, раздался повелительный окрик:
— Стоять на месте! Стрелять буду!
— Казаки!
Это выдохнул над моим ухом разувай. Круто повернувшись, он побежал. Я бросился следом за ним, чуть не сорвался в реку, с трудом выпрямился и с радостью почувствовал, что проклятый мост кончился.
— Стой! — крикнули опять от моста. Раздался выстрел, второй, третий. Пули проныли над головой, а затем послышалось понуканье, и лошади ринулись в речку. Но зачем белым казакам задерживать двух разуваевских босяков?
Бежавший впереди меня разувай под выстрелами поддал ходу. Я тоже поднажал, решив не отставать от него. Он знал здесь все ходы и выходы, а я в одиночку рисковал свалиться в первую же яму, попасть в тупик или разбить лицо о какой-нибудь столб. Мы мчались переулками, прыгали через плетни, лезли через заборы и дувалы, врывались в покривившиеся калитки, ныряли в черные пасти подвалов, выбегали из них другими ходами и снова бежали. Разувай сделал вдруг ловкий прыжок в сторону и скрылся за узкой дощатой дверью. Я ударом ноги распахнул ее и влетел куда-то в темноту. Не знаю, что это было: сени дома или сарай. Прислонившись к стене, я с хрипом перевел дыхание. Этим я выдал место, где стоял, но к защите приготовиться не успел. Разувай подкрался по-кошачьи бесшумно и вдруг навалился на меня, одной рукой снова сдавив мне горло, а другой зажав рот, да так, что затрещали мои челюсти.
— Слово скажешь — убью! Тиха будь!
— Да иди ты к черту! — выдавил я. — Белые нас здесь не найдут?
В следующую же секунду я понял, что сделал большую оплошность и что конспиратор из меня ерундовый. А если он спросит, почему я прячусь от белых? Что отвечать буду? Как буду выкручиваться? А он действительно спросил:
— От белого прятаться? Зачем тебе от казака прятаться надо?
Он смолк. Казаки ехали мимо шагом. Через тонкую дощатую дверь слышны были их голоса. Мы оба затаили дыхание. А когда конский топот смолк вдали, разувай, не снимая руки с моего горла, спросил:
— Сиренке есть?
— Ну, есть.
— Давай зажигай. По шерсти смотреть будем, какой ты зверь есть.
Я нащупал спички, зажег и увидел узкие, еще не остывшие глаза, крупные вывороченные губы, редкую бородку. За горло меня держал грузчик, которого я впервые увидел на Ермаковом камне.
Рука его опустилась.
— Уй, знаком! — удивленно воскликнул он и начал смеяться, сначала тихо, потом все громче и громче. — Уй, ошибка! Думал, ты сыскной, ты совсем другой человек оказался. Маленько знаю, какой ты человек есть. Маленько знаю…
Мне этот разговор не нравился, и я поспешил замять его:
— А ты почему бежал?
— Надо, — сразу перестав смеяться, серьезно ответил он. — Курдюк жалко. Казак шомполом зад бить будет. Потом стрелять будет. Такой дело… Ты к апайка Хухряиха ходил? Пойдем, провожать тебя будем.
— У меня голова есть, я мало-мало понимаю. Политика тоже понимаю, — говорил мой новый знакомый, шагая рядом со мной по темным разуваевским переулкам. — Видал, как мы, крючники, живем? Щупай — рубаха от пота соленый, а курсак[18] всегда пустой. Как овца после джута! А кибитки наши видел? В землю законуриваемся. Совсем суслики! Знаешь, до чего народ дошел? До стены дошел! Вот! Ломать стену надо. Жилы порвать, а стену ломать! Верно говорю?
Он остановился и, положив мне на плечо тяжелую руку, сказал тихо:
— Твои ушли, ты остался политику делать? Мал телом, велик делом? Верно говорю? Я понимаю. Верблюда под мостом не спрячешь.
Я молчал, хотя подсознательное какое-то чутье подсказывало, что предательства тут не может быть.
— Молчишь? Молчи, молчи! — зачастил он вдруг шепотом. — Нараспашка не живи, опаска имей. Тебе надо в артель нашу идти. Народ тебя заслонит.
— Это хорошо бы! — обрадовался я такой удаче. Но спохватился и сказал невесело: — Работу мне так и так искать надо. Понимаешь, друг, денег у меня нет. На что жить буду?
— Денег нет? — грустно переспросил он и снова остановился. — Тоже голь-боль голодная? Плохой дело. Мой курсак совсем пропал, Хухряиха, ведьма, под бороду пророка кушать не даст, выпить не даст.
— Немного на еду, пожалуй, найдется.
Я покопался в кармане и протянул ему бумажку.
— Ой, баран без шерсти не живет! Керенка! — как-то по-детски обрадовался он. — Той[19] будем делать!
— А когда же мы придем? Опять на казаков не нарваться бы.
— Пришли, жан. Сейчас кричать будем: «Давай, Хухряиха, кушать, самогон-стенолаз давай!»
О Хухряихе я слышал и раньше от ребят, работавших в милиции. Это была шинкарка, притонодержательница и скупщица краденого. Трактир ее помещался в единственном на Разувае каменном доме. На стекле окна, освещенного изнутри желтым светом керосиновых ламп, была намалевана вывеска трактира:
Мы поднялись по трем заплеванным каменным ступеням. И едва отворили дверь, разноголосый шум, крик, хохот, плач ударили в уши. Моего спутника тотчас заметили. Трактир на миг затих, затем заорал приветственно:
— Степа!.. Пылай!.. К нам!.. Выпьем, Степушка!..
Пока мы проталкивались меж столами, искали свободное место, к Степану со всех сторон тянулись руки для пожатия, летели дружеские слова. Я заметил, что Пылаю приятны эти знаки общего внимания. Он и за стол сел как-то особенно важно, по-хозяйски, выставив бесцеремонно в проход огромные и черные, будто чугунные, босые ноги.