Михаил Воронцов – Петербургский врач 1 (страница 3)
Операция длилась ещё три часа. Волков иссекал изменённые ткани — сантиметр за сантиметром, слой за слоем. Анестезиолог, не отрываясь от экрана, титровал норадреналин, удерживая среднее давление едва выше критической границы. Сердце работало на высоких оборотах — тахикардия держалась под сто двадцать, но ритм пока сохранялся. Пару раз к нам заглядывал в дверь Костенко, спрашивал, как тут что. Узнав, что версия с инфекцией гематомы подтвердилась, с угрюмым облегчением вскинул руки. Далеко не факт, что такому диагнозу стоит радоваться, но, с другой стороны, причину все-таки нашли.
Теперь надо эту причину аккуратно придушить.
К утру всё было закончено. Волков установил дренажи, рана осталась открытой для аэрации (кислород неплохо убивает анаэробов) и для повторных ревизий. Он вообще-то молодец — и все сделал грамотно, и ошибку свою признал (в наше время это умение доступно немногим). Толк из него будет.
— Меняем антибиотики, — сказал я. — Высокие дозы пенициллина G в комбинации с клиндамицином. До результатов посевов — расширенное покрытие. Очаг убрали, теперь надо полноценную ресусцитацию — кристаллоиды болюсами, лактат в динамике, вазопрессоры по необходимости. Если почки не потянут — подключить гемофильтрацию. Сыворотку не стоит, даже если она у вас есть, с его заболеваниями это лотерея.
Никитин улыбнулся. Это было заметно даже под маской.
— Все прошло неплохо. А мы боялись, что сердце не выдержит.
— Выдержало, — ответил я.
И в этот момент что-то произошло.
Сначала я подумал, что это усталость — ночь без сна, напряжение, возраст. Но потом боль пришла по-настоящему. Она родилась где-то в центре груди и начала расползаться в левую руку, в челюсть, в спину. Это было похоже на то, как будто кто-то медленно сжимает сердце в кулаке, сжимает всё сильнее и сильнее, и ты не можешь вдохнуть, потому что воздух вдруг стал твёрдым.
Я попытался опереться о край стола, но рука не послушалась. Вокруг меня лица — Волков, Никитин, анестезиолог, операционные сестры — начали расплываться, терять чёткость. Кто-то крикнул моё имя. Потолок операционной качнулся и поплыл куда-то вбок.
А потом не стало ничего.
Я умер за операционным столом. Это я понял совершенно отчётливо. Полвека медицинской практики закончились.
Но потом я очнулся.
Первое, что почувствовал — холод. Каменный петербургский холод, пробирающий до костей даже сквозь одежду. Спина упиралась во что-то твёрдое, и в ноздри била смесь запахов, которой я не чуял десятки лет: керосин, извёстка, и что-то ещё, какая-то затхлая сырость старых подъездов.
Я попытался открыть глаза. Веки слушались с трудом, словно налитые свинцом. Сквозь мутную пелену я различил высокий потолок с лепниной, тусклый свет, пробивавшийся откуда-то сбоку, и несколько склонившихся надо мной лиц.
— Очухался, кажись, — произнёс кто-то хриплым басом.
Лица постепенно обретали чёткость. Их было четверо. Первый — немолодой мужчина лет шестидесяти, с окладистой бородой, в каком-то странном фартуке поверх старомодной рубахи. Дворник, машинально определил я. Настоящий дореволюционный дворник. Хоть картину маслом с него пиши. Второй — крепкий тип лет тридцати пяти или сорока, с перебитым носом и цепким взглядом, одетый в темный, немного мятый пиджак Лицо его выражало скорее любопытство, чем беспокойство, а движения были резкими, нервными. Бандит, подумал я, и сам удивился этой мысли. Третий — молодой мужчина, не старше тридцати, с добрым, немного грустным лицом. Чисто выбрит, аккуратен. Врач, понял я почему-то сразу, хотя объяснить эту уверенность не мог. Как там было у Киплинга — «мы с тобой одной крови»? Он смотрел на меня профессионально, оценивающе, однако с сочувствием.
И четвёртый. Этот был громаден — два метра ростом и весом под полтора центнера. Лет сорок пять, в темном сюртуке, жилете, с галстуком, с золотым пенсне на черном шнурке и массивным кольцом-печаткой на мизинце.
Его круглое лицо выражало крайнее неудовольствие, маленькие глазки буравили меня с нескрываемым раздражением.
По ощущениям — тоже врач… но с каким-то большим «но».
Тот, кого я мысленно окрестил бандитом, вдруг влепил мне пощёчину. Потом ещё одну. Несильно, но больно. В чувство, что ли, приводит? Так я вроде уже там!
— Э! Хватит! — рявкнул толстяк. — Не покалечь мне его!
Я попытался сесть. Голова кружилась, но несильно. Странно — после инфаркта (а это, несомненно, был обширный инфаркт), так быстро не приходят в себя. Да и вообще не приходят. А зачем меня перенесли сюда? Кто эти люди? Где Волков и остальные?
— Что с тобой? — недовольно спросил толстый, нависнув надо мной. — Такой молодой, а вздумал сознание терять! Мне такие секретари не нужны! Сейчас придёт ко мне пациент, ротмистр, а ты тут падаешь! Только попробуй ещё раз свалиться!
Я моргнул, пытаясь осмыслить услышанное. Секретарь? Молодой? Я хотел было возразить, что он слегка ошибся, мне семьдесят пять лет и я профессор, но что-то меня остановило. И насчет прихода ротмистра… так ведь старые воинские звания после революции отменили! Что вообще происходит?
Голова соображала еще с трудом. Мысли текли, как густой кисель.
Молодой врач негромко произнёс, глядя на толстяка:
— Алексей Сергеевич, с ним всё хорошо. Вероятно, просто нервное истощение. Недостаток сна. И питается на ходу.
— Паша! — рявкнул толстый так, что все вздрогнули. — Я и без тебя прекрасно знаю, отчего такое бывает! Когда захочу узнать, что ты думаешь — спрошу!
Павел — так, значит, звали его — смущённо потупился, но на его лице не появилось ни обиды, ни страха. Похоже, к такому обращению он привык.
Человек с перебитым носом подался вперёд, услужливо глядя на толстого:
— Если бы не заметил, что Вадим, выйдя из дверей, закачался, и не подхватил его — он бы скатился по лестнице и переломал бы себе все кости! Повезло, что я рядом оказался!
Ага, Вадим, автоматически отметил я. Правильно назвал мое имя.
Хотя злодейка-интуиция подсказывала, что это просто совпадение.
Павел протянул мне стакан воды. Я взял его и жадно выпил, чувствуя, как у меня пересохло горло. Вода была холодной, с привкусом железа. Такую воду я пил в детстве, у бабушки в коммуналке на Васильевском.
— Как ты себя чувствуешь? — тихо спросил Павел.
— Нормально, — ответил я и сам удивился своему голосу. Он был другим. Это голос молодого человека, лет двадцати пяти или около того.
Я огляделся. Мы находились на широкой лестничной площадке. Лестница была великолепна — настоящий петербургский модерн, с коваными перилами, с мраморными ступенями, потертыми от шагов. В высокое окно падал тусклый дневной свет, и я узнал его — петербургский, серый, будто процеженный через несколько слоёв тумана.
Я опустил взгляд на себя. На мне сюртук, брюки… одежда начала двадцатого века. Откуда она⁈ А потом я поднял руку, чтобы потереть лицо — и замер.
Рука — не моя. То есть она двигалась, когда я этого хотел, она чувствовала всё, к чему прикасалась, но это была не моя рука, а молодая. Рука двадцатилетнего человека.
Сердце забилось быстрее. Я заставил себя дышать ровно. Полвека в медицине научили меня контролировать себя в любых ситуациях.
Хотя к такому не готовился.
Я умер, понял я. Умер там, в двадцать первом веке, за операционным столом. Но почему-то оказался здесь. В Петербурге. В начале двадцатого века, до революции. В теле молодого человека, тоже по имени Вадим, который работает медицинским секретарём у этого жирного хама. Первоначальный владелец тела, получается, мертв.
Первым порывом было рассказать обо всём, объяснить, что произошло, но я тут же спохватился. Кому рассказать? Этим людям? Что я им скажу? Что я — пришелец из будущего? Что не так давно оперировал при помощи лазерного скальпеля⁈
На костёр меня, конечно, не отправят — времена инквизиции давно прошли. Но в психиатрическую больницу — запросто. А мне туда точно не надо.
Чем, кстати, в эти времена лечат душевнобольных? Я напряг память. Курсы истории психиатрии были очень давно, но кое-что мозг безрадостно вспомнил. Принудительная фиксация. Холодные ванны — чуть ли не ледяные, часами. Электросудорожная терапия в самом варварском её виде. Изоляция. А ещё бромиды, хлоралгидрат, опиаты. Полный набор удовольствий.
Нет. Определённо нет. Молчи, Вадим, молчи. Молчи и притворяйся. Если вдруг решишь, что тебе в жизни не хватает очень специфического садомазо — тогда вперед. А сейчас, пожалуй, не надо.
— Ходить можешь? — грубо спросил толстый, Алексей Сергеевич. — Если можешь — иди на своё место! Повторяю, сейчас придёт ко мне пациент! И он должен заплатить за приём! Если ты не встанешь, я вычту половину из твоего жалования!
Он зашел в дверь, дворник и похожий на бандита спустились вниз по лестнице. Со мной остался один Павел.
Я поднялся. Ноги держали. Они были молодыми, крепкими. Голова, однако, еще мутная. Мысли по-прежнему текли медленно, неспешно, в разные стороны, и указать им направление получалось с трудом. Павел осторожно поддержал меня под локоть. Интересно, кем он работает? Тоже у этого борова? Вероятно, его ассистент или младший коллега.
Я шагнул к двери — огромной, тяжёлой, из тёмного дуба, с бронзовой табличкой.
Врачъ Извѣковъ Алексѣй Сергѣевичъ. Пріемъ: отъ 10 до 12 час., отъ 4 до 7 час. Телефонъ № 3478.