Михаил Тарковский – Очарованные Енисеем (страница 40)
Сколь ночей мечтал он о Енисее, сколь трудовых дней, пока выгибал, затягивал на носовило упирающийся набой, сколь верст вздыбленной порогами Катанги пронеслось вдоль гудящих бортов, но едва его выкинуло на долгожданный простор, все изменилось, отступило, будто берега и дали отвыкли и отбились от рук, особенно когда навалился север, и лодка, тяжко вздымаясь, поползла вдоль мыса. Черемуха несколько раз падала на загородку, скользя по навозной жиже, и было не до просторов, и Витя едва успевал смотреть то за коровой, то за стрелкой температуры опорного подшипника, а в конце концов так раздуло, что пришлось встать в Пакулиху и ждать ночи. Когда она настала и волна изможденно улеглась, поехали дальше и ехали, как казалось, вечность. Потом Витя заглянул в рубку, и там спала, разметавшись и рассыпав волосы, Настя, и Мишка беспомощно и пухло надувал губы, и голова его лежала на Настином локте, как раз на вене, куда Виткор колол ее во время приступа давления, когда потерялся бык. И Настино лицо в отсвете незакатного неба вдруг показалось таким пронзительно-дорогим, что стало в душе что-то катастрофически плавиться, и пришлось вернуться на свое место, и погрузить, вложить пылающую голову в студеные ножны неба, и тут произошло то, о чем он мечтал столько времени.
Как бывает зимой в проколевшем, давно не топленном доме, запирает дымоход пробкой плотного ледяного воздуха, и дым лезет в избу едкими лентами из-под дверцы, и не утолкать его назад, пока не залезешь на крышу и не кинешь в трубу подожженную газету. Но как только провалится рыжий факел в закуржавленную дыру, вдруг фухнет что-то в трубе, как в берлоге, и вылетит, рассыпаясь, обугленная газета, а за ней высокой струей попрет дым и загудит облегченная печь, набирая тягу. И так же, когда Витя закаменел, затек от постоянного напряжения, при небольшом повороте лодки закатный луч нашел сквозь квадратное оконце рубки Настино лицо, и оно, озарясь, так вспыхнуло своей единственностью и провалилось в душу до таких глубин, что выбило пробку, и тогда все окружающее – и кристальное зарево горизонта, и зыбь ветра, и близь родных существ – хлынуло в сердце непосильным и согласным потоком.
После недели, проведенной в поселке, они отправились дальше в Объединенный, где жил Окоемов, оказавшийся в отъезде. Там они взяли бензину и, оставив в бочках, двинулись дальше в Монастырское, районный центр, прижатый чахлым полярным ельничком к стрелке Енисея и Нижней Тунгуски.
Дорога стала привычной, казалось, они всю жизнь едут на деревяшке по Енисею, встают на ночлег и выводят Черемуху на берег. И только никак не укладывась внутри, не притиралась пустынная красота Енисея, лишь изредка нарушаемая судами, лодками да деревнями.
В серебристый ветреный день навстречу попался буксир, тянущий баржу с вертолетами, лопасти которых были сложены и закинуты назад как крылья ос или кузнечиков. Однажды у берега они встретили молодого мужичка на плоту. Оказалось, он с Украины и сплавляется второй месяц к брату в Игарку. Он не представлял расположения поселков, был до дурковатости безмятежен и, как пес, голоден.
Была еще одна встреча, по-своему замечательная. На середине реки Витя увидел лодку без людей, взял на нее, но когда оставалось метров семьдесят, над ней вдруг взвилась рука и дала отчаянную отмашку цветастыми ситцевыми трусами.
В Чулкове, староверской деревне, стоящей на высоком яру, былинно окруженной чернолесьем, они зашли к Витиному старинному знакомому, Фаддею, у которого была самодельная баржа и который дал несколько ценных советов по дизелю и приводу. Витя постучался, когда Фаддей с братьями и отцом Фалилей Терентичем сидели за столом рядом с большой алюминиевой флягой. «О-о-о! Сколько лет, сколько зим! – закричал Фаддей. – А мы как раз бражничаем!» Кончилось тем, что они пробыли в Чулкове сутки.
Недалеко от Мироедихи перед ними замаячила плотоматка, высокий, очень похожий на утюг, буксир, тянущий бесконечный, собранный из пучков плот. Нос плота был заделан «свиньей», а на хвост завершался железным понтоном, на котором сверкала сварка и к которому Виктор немедленно подрулил подварить якорь, да и просто поговорить с мужиками, поглядеть на их работу.
На понтоне жили работяги, в чьи обязанности входило рулить плотом с помощью гигантских цепей, управляемых дизельной лебедкой и то выбираемых, то сбрасываемых до дна. Их было двое: чернявый дед, напоминающий Проньку, только старее, хриплее и испитее, и лебедчик – маленький, свирепой и молниеносной ухватки мужичок с седой челкой и резким голосом. Взревал дизель, выла лебедка, и ползли с грохотом по периметру понтона цепи – огромные звенья этих анаконд были как срезаны ножом и сточены в зеркало. Мишка был готов смотреть на них хоть год, и когда плот остался позади, не мог успокоиться, а Настя сказала, что-то, мол, как странно, вся эта плотоматка с реки вроде часть дали, а вблизи целый мир. А Витя вспомнил, как однажды катал лес, а напротив него тянулась такая же плотоматка, а он отпиливал «дружбой» комель и сквозь ее треск вдруг услышал истошный гудок. К хвосту плота на всех парах несся буксир, оказалось, одному из рабочих угораздило попасть ногами под цепи и ноги отрезало.
Не доезжая Монастырского, в станице Мироедиха, где жил старый товарищ, Виктор оставил лодку со своим семейством и уехал по делам в поселок с попутным мужичком. Тащиться всей оравой не хотелось, пришлось бы стоять возле причалов, среди угля и грузовиков, и жить в лодке, которую нельзя было бы бросить без присмотра.
В Монастырском Витя сделал кое-какие дела в администрации и отправился на поиски шестерни для редуктора и сальниковой набивки для гребного вала. Прошел по механикам и заглянул в огромную, стоящую среди угольных гор, дизельную, сотрясающую землю мерным рокотом и таращившую трубы столь страшного сечения, что бивший из них чудовищный выхлоп напоминал артиллерийскую канонаду. Из дизельной он направился на берег, на стрелку Енисея и Тунгуски, где готовилась к походу в Туру – восемьсот от устья – «Синильга», небольшая самоходочка, на которую он и поднялся. Там копались с дизелем несколько мужиков, среди которых особенным старанием и пылом отличался человек лет пятидесяти в рясе и больших калошах. Это был отец Дионисий из монастыря, располагавшегося тут же на берегу и состоявшего из большой и длинной беленой храмины без купола и с кирпичным крестом на фронтоне, а также нескольких квартир в брусовых домах, где жила братия из семи человек.
Нужной шестерни не оказалось, а набивка была, но ее то ли заставили ящиками, то ли забыли, куда дели, и найти не удалось, «Синильга» давно уже должна была уйти – и держала лишь неполадка с насосом. На берег они сошли вместе с отцом Дионисием, слово за слово, поднялись на угор, где разговор продолжился, вскоре прерванный отцом Дионисием, которому нужно было отъехать. В это время на берег вышел настоятель, мощный и осанистый отец Иоанн, и глянул на них пристально и подозрительно. Садясь на мотоцикл, отец Дионисий обещал через полчаса вернуться и предложил подождать. Сосредоточенно поймав нейтраль, он дрыгнул ногой и уехал в синем дыму, а Виктор с удивлением смотрел на его удаляющуюся фигуру, а когда тот скрылся, перед глазами еще долго стоял ярко-красный худосочный мотоцикл, на каких ездят с гоночным упорством подростки, и угловатый облик отца, начисто лишенный какого бы то ни было благообразия.
У отца Дионисия было открытое лицо и очки. Стекла их не только не скрывали близоруких серых глаз, а делали их огромными и беззащитно отверзтыми, а густые волосы, взятые в пучок на затылке, топорщились густой пеньковой шапкой и в них блестела седина. Во всей его фигуре, в размашистой походке, в словоохотливости было что-то отчаянное, какая-то своя чудаковатость, если можно считать чудаковатостью порывистое участие в окружающем. Была в нем и твердость, и когда кто-то из механиков ругнулся, отец Дионисий сказал что-то вроде: «Я прошу», с оттенком и извинения, и мягкого, но непоколебимого достоинства.
Митя остался у Тунгуски и долго как прикованный смотрел на ее легко и мощно выносящуюся гладь, глянцевую кожу в вареве морщинистых и клубящихся волдырей, на ее последний разгон и на ровный рост удаляющихся ее берегов, за которыми вставала горная синь. Вскоре, подпрыгивая на рытвинах, подстрекотал отец Дионисий. На самой бровке яра лежала на траве доска, и они сидели на ней, как на лавочке, свесив ноги над Тунгуской, и некоторое время говорили, а когда встали – отцу Дионисию было пора в храм исповедовать – Виктор попросил благословения и, уходя, обернулся с горячим и нелепым: «Спасибо!», на что отец Дионисий с каким-то светлым и торжествующим отчаянием помотал головой и вскинул к небу глаза и руки, и этот протяжный всхлест его дланей был выразительней всяких слов.
Чего только не рассказывали отцу Дионисию на исповедях, с какими советами не подходили, чего не спрашивали! Стоит ли ставить самолов после того, как тебя поймал рыбнадзор, что делать, если неотступно снится ушедший муж, причем вслед за вопросом следовало подробное описанием того, что он во сне с этой женщиной проделывал. Рассказывали о «суседушках» с козлиными копытцами, спрашивали, бить ли телку, делать ли аборт, и мало кто интересовался, как молиться и что такое бессмертие души, а один известный промысловик все рассказывал о летающих тарелках, с детским ожесточением оспаривал существование Бога, и было непонятно, зачем он пришел.