Михаил Тарковский – Очарованные Енисеем (страница 39)
Лодка стояла на месте Стасова трактора под железными воротами, и Витя, легко перевернув ее на талях, установил вверх дном, по отвесу вывесил упруги и, закрепив каркас, взялся за обшивку. Доски, плоско разваливаясь от середины, должны были, выгибаясь винтом, круто сходиться у носовила и кормы, и самым захватывающим было постепенное – от упруга к упругу – прилегание, прилипание сопротивляющегося и норовящего уйти вниз пружинистого набоя, когда на каждый удар молотка дерево отвечало изменением тона и с каждым гвоздем крепла гулкая натяжка корпуса.
Снова перевернув лодку, он пришил борта, забрав оставшийся выгиб, и середина, будто взятая в ладони, приобрела наконец тот особенный коробчатый вид, свойственный ангаркам. Если смотреть сбоку, борт имел форму длинного, лежащего на спине полумесяца, прикрывающего с боков тайну схода набоя к носу и корме, так и не скрытую и вырывающуюся, чтобы открыть потрясающий обвод носовой части, могучий и летящий перелив формы, пропеллерность перехода от развалистой середки к бритвенной остроте высокого носовила, очерк которого с его бегущим наклоном и задавал стремительную стать судна.
Не меньше сил потребовала установка дизеля, со всеми соединениями, редуктором, валами, винтом и рулевым пером, происходившая на том же месте под Стасовыми воротами, откуда корабль был спущен на воду лебедкой по бревнам-покатам. И хотя Витя двадцать раз заводил на берегу, совсем другое чувство испытал, когда дизель затарахтел на воде, будто опасался, что тот взбунтуется от смены стихий. Но он так же завелся, вслепую прострелявшись копотью, бурым и синим дымом, и прозрев прозрачной сизо-дрожащей струей, под которую Мишка так любил подставлять ладонь – настойчивая отрывистость невидимых толчков приводила его в восторг, так же как и сам дизель с чеканной беготней клапанных коромысел и жирным блеском извилистого тела, сочащегося соляркой, сыто пробрызгивающей из-под штока ручной подкачки.
С момента закладки лодки до ее спуска прошел долгий год, главным событием которого стала гибель быка, ушедшего осенью и провалившегося в болотину неподалеку от дома, где он и замерз, потому что ударил мороз, и когда Виктор пришел из дальней избушки, было уже поздно. К лету Витя остался с одной коровой, и поездка на Енисей приобрела все более очевидную необходимость – нужны были бык, продукты на зиму и бензин, да и по-человечески хотелось движения – и Насте, истомившейся от сиденья на одном месте с Мишкой и хозяйством, и самому Вите, стосковавшемуся по дороге, Енисею и товарищам. Но даже если бы Кондромо было на десять лет завалено продуктами и быками, он все равно бы отправился в свое путешествие, и как раньше была неполной его жизнь в тайге без Насти и Мишки, так теперь она задыхалась без енисейских просторов, которые, чем дольше он сидел на одном месте, тем сильнее жгли душу, требующую единства, достигаемого лишь во снах, когда плыл сквозь его покачивающийся дом весь огромный Енисейский край с реками, хребтами и поселками.
– Миша, ты замерзнешь. Ты простудишься, иди к маме!
– Да не замерзнет он никогда и не простудится! Если ты этого не захочешь. Куртку надень, Мишок! С Богом! – так началось их путешествие после испытаний лодки и покоса, непривычно короткого из-за того, что половина прошлого сена осталось, не съеденное быком.
Самым муторным делом, как обычно, была погрузка, и как обычно, отвязался Кучум, и пришлось ждать, пока он набегается, но в конце концов все были в сборе, и лодка, затарахтев, пошла по лаковой летней воде. Черемуха стояла в огороженном досками закутке, откуда терпко наносило навозом и его запах мешался с запахами дизельного выхлопа и отцветающей прибрежной травы. Ближе к корме топырила вбок жестяную трубу дощатая рубка. В ее задке Витя оборудовал нечто вроде кокпита, где сидел или стоял по пояс в рубке, озирая реку и лодку, с уложенным вдоль пустых бочек необходимым скарбом, начиная с ветки и мотора и кончая литовкой, которой Виктор подкашивал траву для Черемухи – на берег ее выводили только на ночевку – и то по двум трапам и с большими трудами, хотя вскоре она пообвыкла и так освоилась, будто всю жизнь провела на плаву.
Пороги проходили на самом малом, лодка, спустив слив, увесисто соскальзывала к его бушующему подножью, шлепко рассекая стоячий вал на тяжелые пласты и оставаясь необыкновенно ходкой и устойчивой. Берега неслись с той волшебной податливостью, какая бывает лишь при спуске вниз, дизель работал, как точные и сытые часы, и пройдя первый порог, Витя весело и выпросительно подмигнул Насте, и она налила ему браги, часть которой он плеснул за борт, что-то пробормотав на ухо скользящей воде. Осушив ледяную кружку, он крякнул: «Ну, л-ладно», сделал хихикнувшему Мишке грозные глаза и глянул вперед, где бесконечными ступеньками раздвигались высокие синие берега. Брага растекалась по телу и усиливала новое, совершенно иное, судовое ощущение, какого никогда не испытываешь, несясь на дюральке с мотором, вцепившись в штурвал или румпель и еле успевая вписаться в поворот, – на новом судне можно было спокойно ходить по всей длине, переставлять груз и, свесившись с носа, слышать поглощаемый деревом отдаленный рокоток дизеля и журчащий шелест рассекаемой воды, таинственный и космически спокойный.
И снова тревожила дорога, наползающие мысы, скрытые хребтами обступающие пространства, вся неподъемная ширь которых обнажалась лишь сквозным просветом Енисея, его морскими далями, планетарными прострелами плесов и разлетами берегов, которые Виктор не видел, казалось, вечность. Люди, встреченные посреди этой бескрайней дороги, были до последней пуговицы напитаны Енисеем, он сочился из глаз, из уст, проходил сквозь уши, выплескивался самыми простыми разговороми про сети, бревна, ветра… И Енисей в этих словах был живым и высшим существом, о сосредоточенной воле которого можно было только догадываться по внешним и отрывочным проявлениям – вот Енисей стал у деревни, захлебнувшись водой, а вот продвинулся выше и увел воду, а вот пропустил, и это в этом «увел» и «пропустил» было столько же одушевленной воли, сколь и непостижимой выразительности языка.
И живые, одержимые своими многоверстными заботами ветра, тоже казались частью Енисея, его прозрачными руками или крыльями, и если в тайге они то и дело теряли определенность направления, размазываясь в бесконечных переходах, то Енисей одним взмахом плеса сурово правил их по румбам.
Едва задувала верховка, или южный ветер, поднимая суетливую частую волну и принося липкое тепло, дождевую и снеговую шлячу, как начинали ждать севера, который с возмущением «прогонит назад» всю эту сырь, скрепит раскисшую жизнь и вычистит, продует небо до стеклянной ясноты, взрыв Енисей против шерсти суровым валом, таким медленным, что иногда кажется, будто ветер стоит на месте, держа воду за шершавые гребни, а Енисей, обминясь, нехотя переваливается под его тяжелые ладони. Бабья слезливость и вредность верховки сидит в печенках, не давая управиться с сеном или заваливая сырым снегом путики, а север и зимой, и летом приносит холод, но его ждут как спасенья, и когда он задувает, какой-нибудь дубленый дед, выйдя на еще слякотный угор и озирая седой вал, бросит с гулким одобрением: «Вишь, пыхтит, к утру закобенит!» – и север будто услышит и навалится, свирепый и седобородый, наливая хрустом снежную грязь и закобенивая раскисшие души до звону. А порой казалось, что верховка и север – коса и камень, одна неистовая семейка, никак не поделящая Енисей и не считающаяся ни с временем, ни с людьми, которое поколение терпящих эту транссибирскую распрю с каменных кос.
Особенно любил Виктор первые летние севера, с отчетливой и чуть пыльной далью Енисея, когда вода на горизонте вся в медленно шевелящихся клочьях, стальных протуберанцах далекого вала, за которым плывет на оловяной подушке выступ мыса с убогой тайгой и сизый танкер парит над водой неверной полоской, и если встать в лодке в рост, тоже привстает на непомерно вспухшей мазанине ватерлинии. Негаснущей ночью, когда сияет рыжее небо и любые ветра как по приказу потихают, бывает, все ходит волна, жилистая и складчатая, как горы с воздуха в сумерках, и тусклая, как магнетит, железная руда, когда напор воздуха так студен, что брызги, высекаемые носом лодки, теплы, как парное молоко, когда все должно остановиться, успокоиться, замереть, чтоб не мешать передаче туч и ветров следующему дню, и пепельная грива облака терпеливо ждет у горизонта, и кажется, у самого времени меняют огненных коней и кусок пути катится вне времени – даже тогда не ослабевает стеклодувная тяга в пламенеющей трубе неба.
Ближе к осени снова шла в набег низкорослая конница верховки, блестя ребристыми латами, тревожа берега и лихорадя гигантское тело Енисея, этого великого пролива, соединяющего две половины России, разболтавшиеся, отбившиеся от рук за шалое кочевое лето, и так стремящиеся врастык и враздрай, что даже к западу и востоку рули у машин с разных бортов и с зеркальным упорством тянут в стороны, и вот-вот раздерут на клочья, порвут, чуть смочит дождями старинные крепи, и уже, кажется, все! – пошла на разрыв, пропала, но глянешь в окна – гудит верховым гудом свирепый Север, кобенит плесы шугой, белыми полями, хватает рваной жестью и каленым железом, и вот уже склеивает бескрайний Енисей две половины державы мощным и спасительным ледоставом.