Михаил Тарковский – Очарованные Енисеем (страница 41)
Приходила женщина, плакала и спрашивала, виновата ли она в смерти мужа, сгоревшего в своем доме через год после того, как она от него уехала вместе с тремя детьми. Отец Дионисий знал и семью, и Володю, охотника и рыбака, до мозга костей енисейского малого, которого Людмила, учительница математики, все подбивала уехать с Севера, причем главным козырем было образование детей, хотя на самом деле ей просто обрыдло все то, что составляло смысл жизни Володи, в чем она боялась признаться, потому что строила из себя удалую крестьянскую бабу, с деланым размахом принимая гостей и неестественно горланя частушки. Она и себе не признавалась и верила, что едет ради детей, но отец их почему-то не учитывался – считалось, что с ним говорить бесполезно, он знать ничего не хочет, кроме тайги. Оно так и было, больше того, этот здешний корневой человек в любой другой обстановке потерялся бы и запился, поскольку склонность была, как у многих горячих и мягких людей.
Жену он любил до безумия, как и ребятишек, и ничего не подозревая отпустил «повышать квалификацию» в Красноярск, откуда она через месяц прислала письмо, что нашла жилье и работу. Летом приехала и после долгих и душераздирающих разбирательств отбыла с детьми и резолюцией: «Если хочешь – приезжай. Мы тебя ждем».
Володя сходил на охоту, съездил к Людмиле под Абакан и вернулся окончательно раздвоенный и убитый, а на следующий год по выходу с промысла сгорел в собственном доме, будучи по всем признакам убит и сожжен соседом, вором и пьяницей, так и оставшимся на свободе – копать это темное дело никому не хотелось. Летом Людмила приезжала отправлять контейнер с вещами и осаждала отца Дионисия.
И от этих каждодневных разговоров, от постоянного убеждения, увещевания людей, ничего не желающих видеть, кроме своего «я» и относящихся к отцу Дионисию лишь как к средству решить какой-то свой отдельный вопрос, а не вопрос всей жизни, от бесконечных творящихся вокруг нелепостей, бывало, вдруг охватывало жесточайшее отчаяние, и едва он успевал обороть его постом и молитвой, как что-нибудь снова происходило, и стоило на долю секунды расслабиться, вскипал в душе бугрящийся поток мыслей о вопиющем неустройстве людской жизни, о повсеместной человеческой темноте и слепоте, мыслей, которые приходилось одолевать великим трудом души, и чем больше он их омаливал, тем сильнее они нарождались, и благодать наступала или в молитве, или когда что-то вдруг протаивало между ним и пришедшим к нему человеком, вроде этого Виктора, своими горящими глазами пронзительно напомнившего сгоревшего Володю.
Тем временем добывший шестерню Виктор бродил по Монастырскому в поисках сальниковой набивки. Узнав, что в Мироедиху собирается вертолет, он пошел в порт и встретил там Проньку, которому обрадовался как родному.
– Ты чо в порту сидишь?
– Да вот ребят жду, прилететь должны.
Пронька обрадовался еще больше Виктора, сказал, что хочет его угостить, и полез в карман засаленных штанов, где кулак долго и неудобно возился, собирая пятаки и натягивая ветхую ткань. Дать денег на водку было нельзя, и Витя, протянув бумажку, обставил, мол, на – а там добавишь, и Пронька, быстро прекратив поиски, ушел и вернулся с бутылкой и двумя котлетками на хлебе в салфетке. Зябко поведя плечами, Пронька закусил, пустился в расспросы о кондроминской жизни, о себе рассказав, что работает в строительной бригаде, где «вот-такие-вот ребята». Бутылка закончилась, и к порту подъехал «козел». Из него выскочили Окоемов с каким-то мужичком.
Оказалось, что они тоже здесь по делам и отправляют груз на вертолете, который задерживается, что Витя может не волноваться, его привезут «как вазу» и посадят, так что все – хорош стоять, погнали «гусей в Рим»… Второй мужик был не кто иной, как Ветвистый, оказавшийся небольшим и сухокоренастым. У него было скуластое лицо и впалые щеки, словно пришитые к костям крепкими стежками. Они с Виктором все не могли запомнить, как кого зовут, и обращались друг к другу «Кондромо» и «Ветвистый». Пронька под шумок отошел.
В машине с той снисходительной терпеливостью, какая бывает у трезвого в пьяной компании, сидел за рулем здоровенный мужичище, не толстый и не распертый мышцами, а самого рядового сложения, но просто все его части, глаза, губы, руки были раза в полтора больше, чем у обычных людей, так что в его присутствии каждый ощущал себя подростком, и казалось, если бы все человечество состояло из таких экземпляров, жизнь на Земле протекала бы иначе. Звали его Шалаем. Пассажиры надоели ему до ужаса, и он уже ничего не говорил, а только пожимал плечами и отрицательно покачивал головой, а Окоемов с Ветвистым всячески его допекали, ругали за плохой стакан и обсуждали каждое движение: «Ты чо, картошку везешь!», или: «Дело было не в бобине – большой чудак сидел в кабине», или: «Кончай возиться – “крузачину” раздавишь!» – и действительно, когда Шалай елозил в кресле, оно так скрипело и отгибалось, что было страшно. Немедленно появилась литровая бутыль с остатками водки, немедленно поехали на берег в магазин под названием «У Галины», где вышла короткая заминка – Галина отошла к соседям, а мужики увидели знакомого в подъехавшем грузовике и бросились выяснять про какую-то вертолетную «смолку».
А сбоку пыхнуло енисейским простором, колыхнуло великим разряженим, готовым втянуть, всосать без остатка, и Витя отошел на край к запредельно одинокой лавочке, стоящей на краю света, и там его так обдало пространством, что тишь и ведро, наставшие на сердце после разговора с отцом Дионисием, в разгоряченной душе вновь восстали, зазвучали по-новому жарко и сухо, и он почувствовал такую легкость, что почудилось, вот взлетит, чтоб прозвенеть и рассыпаться, навсегда осесть сизой пылью на зеркале плеса, как вдруг к лавочке подошли две намазанные девахи с папиросами и пивом. «Сейчас заговорят, и нужно будет шутить, зубоскалить с ними…» – не успел он подумать, и будто околдованные его волей, девушки зажестикулировали, замахали руками и оказались глухонемыми.
Шалай довез до угла, обещав забрать к вертолету, и они шли по деревянному тротуару, и их шаги отдавались твердо и гулко, а перед ними с тем же дробным и гулким стуком шел козел, колыхаясь, длинной шерстью с репьями, и они не успели нахохотаться над Шалаем («Как ты думаешь, Ветвистый, он все-таки лилипут или карлик?!» – «Да Шалапут он сосветный!»), как добавила забавы козлиная задница, которая вдруг вывернулась мерзопакостной розовой трубкой и стала вылуплять блестящие маслины, и они падали на тротуар тоже с очень твердым, костяным или даже металлическим звуком, и вдруг Ветвистый уж вовсе схватился за живот и закричал, глядя на козлиный горошек, оказавшийся каким-то странным, рассыпчатым и состоящим будто из блестящих камушков:
– Бляха-муха, много козлов видел, но чтоб гайки отливали – впервые!
– Точно гайки! – заорали Витя с Окоемовым, держась за бока и друг за друга, и Витя снова поразился свойству водки не только усиливать любое впечатление, перетапливать его в нечто горячее и выпукло-прозрачное, но оплавлять им и окружающий мир, как тогда с девками и теперь с горошком – ведь только подумал о твердости этого тротуара, о звуке, с каким все об него бьется, как горошек превратился в гайки.
– Сюда, – сказали Ветвистый с Окоемовым и пнули дверь. На веранде стоял стол с закусками и пустыми бутылками, играла музыка, и где-то сзади виднелась плотная спина спящего человека с задранной майкой.
– Садись, – сказал Окоемов, – с этим Ветвистым сколько водки ни бери, всегда второй раз идти придется!
На стене висела карта, и едва Митя на нее глянул, как сразу зашевелился синий ствол Енисея, налились венами речки в зеленых долинах, и набухло с востока поджаристой корочкой плоскогорье, и они уже вовсю обсуждали с Окоемовым планы заброски, тыкая пальцами в карту, толковали про какое-то «размежье профилей» возле озера Катэола, и Ветвистому еле удалось их отворотить к столу, где уже стояла в двух больших стаканах размашисто налитая водка. Третий стакан держал Ветвистый и в третий раз кричал криком, ударяя на «долго»:
– Я буду долго гнать велосипед?!
На что Окоемов отвечал:
– Ты, главно, дуру не гони!
Через полчаса на диване раздалось шевеление и с него сорвался взлохмаченный, розовый и круглый, как мяч, человек, которого тут же, отбив от стены, кинуло к двери, и он повис, схватившись за косяк, как в лузе, тряся головой и говоря:
– Ой, парни, моя-то меня потеряла поди!
Он еще раз тряхнул головой, выпил протянутый стакан и тут наконец в его глазах, как в сбитом бинокле, все встало на места, и он протянул руку:
– Санька. Бескишков, – и похлопал себя по выпуклому пузу.
Оказалось, что он и есть хозяин, который еще с утра подвергся налету гостей, начавшемуся с безобидного посещения соседа. К моменту захода Шалая с Окоемовым и Ветвистым уже сменилось несколько поколений гостей, и царил некто Артурыч и с ним придворные Гранотырь и Драгонир, а хозяин лежал заколдованной похрапывающей принцессой. Теперь, когда он очнулся, небытие оказалось настолько глубоким, что он даже не понял, где находится, настолько нова была обстановка, и дело заключалось не в столе, стоявшем по-другому и в окружении незнакомых лиц, а в каком-то безвозвратном изменении мира, цвета воздуха и выражения предметов, от которого, казалось, пропущено что-то невосполнимо важное и тоска по потере или недоделке дотла выедает душу.