Михаил Тамоев – Глубина молчания (страница 5)
Но больше всего она думала о Грибе-Прародителе, о Субстрате, о существе, которое было старше самого города и которое теперь молчало где-то глубоко внизу, под толщей камня и вековых отложений мицелия. Септа пыталась представить его — не таким, каким его описывали жрецы в своих молитвах и песнопениях, а таким, каким он был на самом деле, — но воображение подводило её, рисуя только смутные, размытые образы, лишённые чёткости и деталей. Огромное тело, распростёртое в темноте, пронизывающее камень тысячами тяжей и вен. Древний разум, мыслящий не словами и не звуками, а запахами и вибрациями, эмоциями и ощущениями, которые человеческий мозг не способен был даже распознать, не то что понять. Усталость, копившаяся столетиями, — не та усталость, которую испытывает человек после долгого дня работы, а нечто иное, глубинное и всеобъемлющее, похожее на медленное угасание звезды или на засыхание древнего дерева, чьи корни уже не достают до воды.
И где-то в глубине этого образа, в самой его сердцевине, пульсировал вопрос, который Септа боялась сформулировать даже мысленно, потому что ответ на него мог оказаться слишком страшным, слишком разрушительным для всего, во что она верила и чем жила. Вопрос был простым и чудовищным одновременно: а хочет ли Гриб, чтобы его спасали? Или его молчание — это не крик о помощи, а прощание, окончательное и бесповоротное, решение уйти в темноту и унести с собой весь город, который вырос на его костях и питался его плотью?
Септа не знала ответа, и это незнание было хуже любого страха, хуже любого голода, хуже самой глухоты, отрезавшей её от мира звуков, но не от мира смыслов.
Она села на тюфяке, свесив босые ноги на холодный каменный пол, и провела ладонями по лицу, стирая невидимую паутину усталости, опутавшую веки и виски. Спать она всё равно не могла, а лежать в темноте, гоняя по кругу одни и те же мысли, было невыносимо. Септа поднялась, нащупала в темноте свой старый балахон из грубой споровой ткани, накинула его на плечи и вышла из каморки в коридор.
В Молчальне никогда не было полной тишины, даже глубокой ночью, когда все её обитатели спали или делали вид, что спят. Всегда что-то происходило за тонкими деревянными щитами, служившими дверями: кто-то ворочался на жёстком ложе, кто-то бормотал во сне — беззвучно для Септы, но она чувствовала вибрацию голосов кожей, — кто-то плакал, уткнувшись лицом в подушку, чтобы не тревожить соседей. Все эти маленькие движения и колебания воздуха складывались в особую, ни с чем не сравнимую симфонию Молчальни, которую Септа знала наизусть и которая успокаивала её лучше любого снотворного.
Сегодня симфония звучала иначе, и Септа поняла это сразу, как только вышла в коридор.
Вибрации были не такими, как обычно, — более резкими, более хаотичными, лишёнными той сонной размеренности, которая характерна для глубокой ночи. Септа остановилась, прижалась плечом к влажной стене и закрыла глаза, чтобы лучше чувствовать колебания воздуха и камня. Где-то впереди, в нескольких десятках шагов от неё, происходило что-то необычное: пол под босыми ногами передавал частую, неровную дрожь, как будто несколько человек двигались одновременно, и двигались они не так, как двигаются люди, просто идущие по своим делам, а иначе — быстрее, резче, с какими-то внезапными остановками и рывками.
Септа пошла на эти вибрации, ведомая не столько любопытством, сколько смутным предчувствием, что происходящее имеет отношение к ней и к тому, что ждало её завтра на рассвете. Она двигалась осторожно, стараясь не производить лишних колебаний, которые могли бы выдать её присутствие, хотя в Молчальне это было почти невозможно — каменный пол здесь был старым и потрескавшимся, и каждый шаг отдавался в нём глухим эхом, которое слышащие, возможно, и не заметили бы, но другие глухие, такие же чувствительные к вибрациям, как и она, уловили бы мгновенно.
Коридор сделал поворот, и впереди показался слабый свет — не ровное, спокойное свечение споровиков, а дрожащий, неровный отблеск, какой дают только гнилушки, собранные в пучок и подожжённые с одного конца. Септа замедлила шаг и прижалась к стене, вглядываясь в полумрак и пытаясь понять, что происходит впереди.
У одной из дверей, ведущих в каморку старой Ирмы, стояли трое — двое мужчин и женщина, — и свет гнилушки в руке одного из них выхватывал из темноты их лица, искажённые тревогой и чем-то ещё, что Септа не сразу смогла распознать. Она знала этих людей, как знала почти всех обитателей Молчальни, — по именам, по запахам, по манере двигаться и по вибрациям шагов. Мужчина с гнилушкой был Корвус, бывший жрец-послушник, оглохший после того, как шёпот Гнили проник в его сны и что-то сломал в его сознании, лишив способности слышать, но оставив рассудок достаточно ясным, чтобы он мог жить среди других изгоев. Второй мужчина, высокий и сутулый, с вечно опущенными плечами, был Ржа — сборщик спор, родившийся глухим, как и Септа, и проживший в Молчальне всю свою жизнь. Женщина, маленькая и худая, с острыми чертами лица и быстрыми, нервными движениями, была Мирра — бывшая Хранительница Спор, изгнанная из Совета после того, как шёпот Гнили лишил её не слуха, но способности различать запахи, что для её должности было равносильно смерти.
Все трое стояли у двери Ирмы и о чём-то говорили — точнее, говорили Корвус и Мирра, а Ржа стоял чуть поодаль и только кивал, скрестив руки на груди. Септа не могла читать по их губам с такого расстояния, да и свет гнилушки был слишком слабым и неверным, чтобы разглядеть движения губ, но она чувствовала вибрации их голосов — резкие, тревожные, наполненные тем же страхом, который она ощущала в галерее Средостения несколькими часами ранее.
Она сделала ещё один шаг вперёд, и пол под её ногой предательски хрустнул, выдав её присутствие. Все трое одновременно повернули головы в её сторону, и свет гнилушки качнулся, выхватывая из темноты лицо Септы.
Корвус поднял руку в жесте, который в Молчальне означал «подойди, мы тебя видим и не прогоняем», и Септа, поколебавшись мгновение, двинулась к ним. Она не была близка ни с кем из них — в Молчальне вообще редко складывались близкие отношения, каждый здесь был слишком занят собственным выживанием и собственными демонами, — но она знала, что эти трое были среди тех немногих, кто ещё сохранил способность мыслить ясно и не поддаваться отчаянию, которое медленно, но верно пожирало остальных обитателей нижнего яруса.
Подойдя ближе, Септа смогла разглядеть их лица более отчётливо, и то, что она увидела, заставило её внутренне напрячься, готовясь к плохим новостям. Корвус был бледен, даже для человека, редко покидавшего полумрак Молчальни, и его обычно спокойные глаза сейчас бегали из стороны в сторону, ни на чём не задерживаясь надолго. Мирра выглядела ещё хуже: её острые черты заострились ещё сильнее, а кожа приобрела сероватый оттенок, какой бывает у людей, не спавших несколько суток подряд. Даже Ржа, обычно невозмутимый и флегматичный, казался встревоженным, хотя его лицо, как всегда, оставалось почти неподвижным.
Корвус поднял свободную руку и начал быстро жестикулировать, используя тот примитивный язык жестов, который сложился среди глухих Молчальни за десятилетия их изоляции. Это был не полноценный язык — слишком бедный, слишком ограниченный, чтобы выражать сложные мысли и отвлечённые понятия, — но для повседневного общения его хватало, и Септа понимала его так же хорошо, как и все остальные.
«Ты слышала?» — спросил Корвус, и его жест вышел резким и дёрганым, выдававшим внутреннее напряжение.
Септа покачала головой и сделала ответный жест: «Что слышать? Я не слышу ничего, как и ты».
Корвус поморщился, поняв неуклюжесть своего вопроса, и поправился: «Не слышала. Чувствовала. Пол. Он мёртвый. Совсем мёртвый. Ты чувствовала?»
Септа медленно кивнула, не видя смысла скрывать то, что и так было очевидно для любого, кто обладал хотя бы минимальной чувствительностью к вибрациям грибницы. «Чувствовала, — показала она. — С утра. В архиве. Пол холодный и не отвечает».
Мирра шагнула вперёд и схватила Септу за плечо, и её пальцы были ледяными и цепкими, как когти. Она не стала использовать жесты — вместо этого она развернула Септу лицом к себе и начала говорить, медленно и отчётливо двигая губами, чтобы та могла прочитать слова.
«Ирма умерла, — произнесла Мирра, и каждое слово падало в тишину Молчальни, как камень в глубокий колодец. — Умерла сегодня ночью, во сне, тихо, как и жила. Мы пришли, чтобы забрать тело и отнести в Пуповину, но…»
Она замолчала, и её губы сжались в тонкую линию, а глаза наполнились чем-то, что Септа не сразу смогла опознать — не страхом, не горем, а скорее растерянностью, какая бывает у людей, столкнувшихся с чем-то, что не укладывается в привычную картину мира.
«Но что?» — показала Септа, хотя уже догадывалась об ответе.
Ржа, стоявший позади Мирры, сделал жест, который в языке Молчальни означал нечто среднее между «плохо» и «неправильно», а потом указал на дверь каморки Ирмы. «Посмотри сама», — говорил этот жест, и Септа, поколебавшись лишь мгновение, шагнула к двери и отодвинула деревянный щит в сторону.
Запах ударил ей в лицо сразу, как только она переступила порог, и этот запах был настолько неожиданным и настолько чуждым всему, что она знала о смерти и разложении, что Септа замерла на месте, не в силах сделать ни шагу вперёд или назад.