реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Тамоев – Глубина молчания (страница 4)

18

Гриб выбрал её, глухую, и в этом выборе была какая-то жестокая ирония, понятная только тому, кто провёл всю жизнь в мире, лишённом звуков. Все жрецы Ризомы, все слышащие, все те, кто гордился своей способностью воспринимать слова Плодородия и шёпот Гнили, оказались бесполезны перед лицом молчания, потому что они умели только слушать, но не умели говорить в тишине. А она, Септа, прожившая всю жизнь в этой тишине, была единственной, кто мог спуститься вниз и не сойти с ума от отсутствия того, чего у неё никогда и не было.

Тальма подняла голову и заметила Септу, стоявшую у прилавка, и её лицо исказилось знакомым выражением брезгливого раздражения, которое Септа видела на лицах слышащих тысячу раз. Торговка что-то сказала, но её губы двигались слишком быстро и небрежно, явно не для того, чтобы быть прочитанными, а для того, чтобы поскорее отделаться от нежеланной посетительницы. Септа не стала напрягаться, чтобы разобрать слова — она и так знала, что ничего хорошего там не было, — а просто покачала головой, указала на свои уши и отошла от прилавка, направляясь к выходу из галереи.

Ей нужно было вернуться в Молчальню, собрать вещи и подготовиться к спуску, о котором она пока знала только одно: он начнётся завтра на рассвете, и никто, кроме Верховного Слухача и, возможно, Костяного Скриптора, не будет знать, куда она ушла и зачем.

Путь из Средостения в Молчальню занимал около получаса размеренной ходьбы, если идти через главные галереи, и вдвое дольше, если пользоваться боковыми коридорами и обходными путями, которыми обычно ходили глухие и прочие изгои, чтобы не попадаться на глаза слышащим. Септа выбрала второй путь не из страха — она давно перестала бояться косых взглядов и брезгливых гримас, — а из привычки, въевшейся в неё за годы жизни в Ризоме. Чем меньше слышащих видели её, тем меньше вопросов они задавали, а чем меньше вопросов они задавали, тем спокойнее ей жилось в её крошечной каморке рядом с архивом.

Боковой коридор, по которому она шла, был узким и тёмным, освещённым только редкими гнилушками, воткнутыми в трещины между камнями. Здесь пахло сыростью, плесенью и чем-то ещё — едва уловимым, почти неуловимым ароматом, который Септа не могла опознать, но который вызывал у неё смутное беспокойство, похожее на то, что она испытала утром в архиве. Пол под ногами был холодным и мёртвым, и сколько бы она ни прижималась к нему босыми ступнями, надеясь уловить хоть какую-то вибрацию, хоть какой-то отголосок жизни, — ответа не было, только глухая, бездонная тишина камня, забывшего, что значит быть частью живого организма.

Септа думала о том, что ждёт её в Субстрате, и мысли эти были тяжёлыми и вязкими, как культуральная жидкость, свернувшаяся в чернильнице. Она читала о Субстрате в старых книгах, которые Костяной Скриптор держал под замком и доставал только для самых важных записей, но даже те скудные сведения, что ей удалось почерпнуть, не давали полной картины. Субстрат описывался по-разному в зависимости от того, кто писал: жрецы называли его «Сердцем Прародителя» и «Источником Благодати», сборщики спор — «Глубиной» и «Тёмным Местом», а в одной совсем древней рукописи, написанной ещё до основания Совета Спетых, Субстрат был назван «Пастью Титана» и «Колыбелью Молчания».

Никто из тех, кто спускался в Субстрат и возвращался обратно, не оставил подробных описаний, и это молчание говорило громче любых слов. Одни говорили, что там царит вечная тьма, в которой не светятся даже самые яркие споры. Другие утверждали, что воздух в Субстрате настолько густой и насыщенный запахами, что можно потерять сознание от одного вдоха. Третьи шептались — всегда шёпотом, всегда оглядываясь по сторонам, — что Гриб в глубине не похож на того доброго Прародителя, которому поклоняются в Утробе, что там, внизу, он другой: древний, голодный и равнодушный к судьбам людей, которых он когда-то приютил на своих костях.

Септа не знала, чему верить, и это незнание было самым мучительным из всего, что ей предстояло пережить перед спуском. Она привыкла к тишине, привыкла к запахам, привыкла к вибрациям, заменявшим ей звуки, но она не привыкла к неизвестности, к ощущению, что следующий шаг может увести её в пустоту, из которой нет возврата.

Коридор сделал поворот, и впереди показался тусклый свет — вход в Молчальню, самый нижний из обитаемых ярусов Ризомы, если не считать Пуповины, где жили только мёртвые. Септа ускорила шаг, надеясь поскорее оказаться в знакомом месте, среди знакомых запахов и знакомых лиц, которые, пусть и не могли услышать её, но хотя бы не смотрели на неё как на прокажённую.

Молчальня встретила её тишиной, но эта тишина была другой — не мёртвой, как в архиве или в галерее, а живой и наполненной, сотканной из десятков маленьких вибраций, которые Септа чувствовала кожей и ступнями. Здесь жили такие же глухие, как она, и те, кого шёпот Гнили лишил рассудка, но не жизни — люди, выброшенные слышащим обществом на обочину, но сумевшие создать свой собственный мир, маленький и хрупкий, но настоящий.

Узкие коридоры Молчальни были вырезаны в камне грубо и неровно, без той тщательной отделки, которой славились галереи Средостения и залы Купола. Стены здесь были шершавыми и влажными на ощупь, с выступающими прожилками давно умершего мицелия, который никто не удосужился счистить. Споровиков в Молчальне почти не было — только редкие гнилушки, дававшие ровно столько света, чтобы не споткнуться о выбоины в полу. Запах здесь стоял особенный, ни с чем не сравнимый: смесь сырого камня, застарелой плесени, немытых тел и варева из остатков еды, которую жители Молчальни получали со столов слышащих. Для постороннего этот запах был бы невыносим, но для Септы он был запахом дома, единственного места в Ризоме, где она могла быть собой и не притворяться.

Она прошла мимо нескольких дверей — деревянных щитов, прилаженных к проёмам на кожаных петлях, — и заметила, что за некоторыми из них теплился слабый свет и доносились едва уловимые вибрации, говорившие о том, что внутри кто-то есть. Септа не стала заглядывать и не стала стучать — здесь было не принято тревожить друг друга без крайней необходимости, и каждый житель Молчальни имел право на своё одиночество, которое было единственным богатством, оставшимся у изгоев.

Её каморка находилась в самом конце коридора, в тупике, куда не доходили даже случайные прохожие. Она отодвинула деревянный щит, служивший дверью, и вошла внутрь, сразу же опускаясь на колени и прижимая ладони к полу, чтобы проверить, не вернулась ли жизнь в камень за время её отсутствия.

Пол был холодным и немым, и в этом молчании Септа услышала ответ на все свои вопросы.

Она осталась в Ризоме совсем одна, и завтра ей предстояло спуститься туда, откуда не возвращаются, чтобы спросить Гриб, почему он решил отвернуться от своих детей.

Септа легла на жёсткий тюфяк, набитый сухими спорами, и закрыла глаза, но сон не шёл, а вместо него приходили запахи — тревоги, голода, страха, гнили, — и каждый из них рассказывал свою историю, которую она не хотела слушать, но не могла заглушить.

Где-то глубоко внизу, в темноте Субстрата, Гриб-Прародитель ждал её прихода, и в его молчании было больше смысла, чем во всех словах, когда-либо произнесённых в Ризоме.

ГЛАВА 3. ЗАПАХ ПЕПЛА

Септа не спала в ночь перед спуском, и это бодрствование было тяжелее любого сна, наполненного кошмарами.

Она лежала на жёстком тюфяке в своей каморке, прижимаясь щекой к грубой ткани, пропитанной запахами многолетнего использования — её собственным потом, сухими спорами, которыми был набит матрас, и едва уловимым ароматом плесени, проступавшей из влажных стен Молчальни. Глаза её были открыты и устремлены в темноту, которая здесь, на нижнем ярусе Ризомы, была абсолютной и непроглядной, не разбавленной даже тусклым светом гнилушек, потому что Септа не стала зажигать их перед тем, как лечь. Она не нуждалась в свете, чтобы видеть то, что происходило внутри неё — картины предстоящего спуска, одна страшнее другой, сменяли друг друга на внутренней стороне век с навязчивостью, от которой невозможно было отмахнуться или отвернуться.

Пол под каморкой молчал по-прежнему, и это молчание теперь казалось Септе не просто отсутствием привычной вибрации, а чем-то гораздо более зловещим — присутствием пустоты, которая растекалась по Ризоме, как невидимый яд, проникающий во все щели и трещины, во все живые организмы, во все сердца и умы. Она чувствовала эту пустоту не только ступнями, но и всем телом, каждой клеточкой кожи, которая за годы жизни в подземном городе привыкла к постоянному, едва заметному гулу грибницы, пронизывающей камень. Теперь этого гула не было, и его отсутствие ощущалось как физическая боль, как зуд, который невозможно унять, как жажда, которую нечем утолить.

Септа перевернулась на спину и уставилась в невидимый потолок, пытаясь собрать разбегающиеся мысли в некое подобие порядка, но они рассыпались, как пепел от мёртвого мицелия, стоило только прикоснуться к ним вниманием. Она думала о Верховном Слухаче и о том, как менялся цвет его глаз в полумраке архива — от серого к желтовато-зелёному, а потом к почти чёрному, с фиолетовым отливом, как у глубинной грибницы. Она думала о словах, написанных грибным мелом на грифельной дощечке: «ИДИ ВНИЗ», — и о том, что эти два слова теперь определяли всю её жизнь, всё её будущее, которого могло и не быть вовсе. Она думала о сборщике спор из Низины, говорившем о переполненной Пуповине, о телах, которые Гриб отказывался принимать обратно в свой круговорот, и от этих мыслей её желудок сжимался в тугой, болезненный комок, а во рту появлялся металлический привкус страха.