Михаил Тамоев – Глубина молчания (страница 11)
Она не могла бы объяснить это словами, даже если бы умела говорить, даже если бы кто-то мог её услышать, но вибрация, которую она чувствовала ступнями на каждой новой ступени, была не просто признаком жизни, а чем-то гораздо большим — обещанием, приветствием, зовом, который шёл из самой глубины и становился сильнее с каждым пройденным метром. Пол в архиве, в галереях Средостения, в Молчальне был холодным и немым, как труп, пролежавший в Пуповине слишком долго, но здесь, на нижней лестнице, камень оживал, наполнялся теплом и пульсацией, и Септа чувствовала это тепло босыми ступнями, лодыжками, коленями, всем своим существом, изголодавшимся по живому прикосновению.
За её спиной шли Корвус, Мирра и Ржа, и она чувствовала их присутствие не по звукам шагов, которых не могла слышать, а по вибрациям, которые их ноги передавали камню, и по запахам, которые сопровождали каждого из них. Корвус пах тревогой и старой грибной пылью, въевшейся в его балахон за годы службы в Утробе. Мирра источала сложный, многослойный аромат, в котором смешивались решимость, горечь утраченного обоняния и что-то ещё, едва уловимое, что Септа про себя называла «запахом бывшей Хранительницы» — смесь ладана, старых спор и высохших благовоний. Ржа пах землёй, сыростью и спорами, как и положено сборщику, проведшему всю жизнь в Низине, но под этим привычным букетом Септа чувствовала ещё один запах — запах терпения, спокойного и глубокого, как сама каменная толща, окружавшая их.
Они спускались уже несколько часов, хотя в темноте нижней лестницы время текло иначе, чем наверху, в Ризоме, где смена циклов отмечалась затуханием и разгоранием споровиков. Здесь не было ни споровиков, ни гнилушек, если не считать тех, что нёс Корвус, и их слабый, дрожащий свет выхватывал из темноты только ближайшие ступени и грубые стены шахты, уходящей вертикально вниз. Ступени были вырезаны прямо в скальной породе, и Септа чувствовала под пальцами, которыми она иногда касалась стены для равновесия, следы древних инструментов — не металлических, а, возможно, костяных или даже когтей, оставивших глубокие борозды в камне.
Она думала о том, кто вырезал эту лестницу, и мысли эти были тревожными и неуютными, как всё, что было связано с временами до людей, до Ризомы, до того, как Гриб-Прародитель заключил договор с первыми поселенцами. Костяной Скриптор говорил, что здесь жили другие существа, которые поклонялись Грибу и кормили его живыми, и теперь, спускаясь по их лестнице в глубину, Септа чувствовала их присутствие — не как угрозу, а как тень, как отпечаток, как запах, впитавшийся в камень за столетия и тысячелетия.
Этот запах был едва уловимым, почти стёртым временем, но она различала его, если сосредотачивалась и отбрасывала все остальные ароматы. Он был сухим и пыльным, с оттенком гари, о котором говорил Скриптор, и ещё в нём было что-то сладковатое, похожее на запах старой крови, которая давно высохла и превратилась в пыль, но не потеряла своей изначальной природы. Запах памяти, подумала Септа, и от этой мысли по спине пробежал холодок, хотя воздух вокруг становился теплее с каждым шагом вниз.
Лестница сделала поворот, и впереди показалось расширение — небольшая площадка, вырезанная в скале, достаточно широкая, чтобы все четверо могли встать на ней одновременно и перевести дух. Септа остановилась и подождала, пока спутники подтянутся к ней, и в свете гнилушек она увидела их лица, покрытые испариной и каменной пылью, уставшие, но решительные.
Мирра опустилась на корточки и прислонилась спиной к стене, закрыв глаза и глубоко дыша. Корвус поставил гнилушки в трещину в камне и начал разминать затёкшие плечи, морщась от боли в мышцах. Ржа остался стоять, опираясь на свой посох из мицелия, и его лицо, как всегда, было почти неподвижным, но Септа видела, как его глаза обшаривают темноту впереди, выискивая возможные угрозы.
«Сколько мы уже спускаемся?» — спросила Мирра губами, когда Септа подошла ближе и села рядом с ней на холодный камень.
Септа пожала плечами и показала жестами: «Не знаю, в темноте время течёт иначе, но, должно быть, несколько часов. Я чувствую, что мы уже глубоко, гораздо глубже, чем Пуповина, глубже, чем кто-либо спускался за последние столетия».
Корвус, увидев её жесты, добавил свои: «Я чувствую вибрацию, Септу, слабую, но постоянную, она идёт откуда-то снизу и усиливается с каждым шагом. Это Гриб?»
Септа кивнула и прижала ладони к каменному полу площадки, чтобы лучше почувствовать то, о чём говорил Корвус. Вибрация действительно была там — не такая сильная, как та, что она помнила из детства, когда пол в Молчальне гудел под босыми ногами, как огромное сердце, но достаточно отчётливая, чтобы не оставалось сомнений: внизу что-то жило, что-то огромное и древнее, и оно знало об их присутствии.
«Он ждёт нас», — показала Септа, и её жесты были медленными и задумчивыми, словно она сама не до конца верила в то, что говорила.
Ржа, который до этого молча наблюдал за их разговором, сделал жест, привлёкший внимание всех: «Я чую запах, Септа, не такой, как наверху, не гарь и не пепел, а что-то другое, сладковатое и вязкое, как будто где-то внизу варится старая культуральная жидкость, только гуще и темнее».
Септа вдохнула глубже, пытаясь уловить то, о чём говорил Ржа, и через несколько мгновений почувствовала это — слабый, едва различимый на фоне других запахов аромат, который она не могла опознать, но который вызывал у неё смутное беспокойство, похожее на то, что она испытала в архиве, когда впервые почувствовала запах смерти, поднимающийся из-под пола.
«Это голод», — показала она, вспоминая слова Костяного Скриптора о трёх запахах Гриба, и её спутники обменялись встревоженными взглядами, хотя никто из них не произнёс ни слова.
Они отдыхали на площадке ещё некоторое время, доставая из мешков скудные припасы — сушёные споры, жёсткие лепёшки из грибной муки, глотки воды из кожаных фляг, — и Септа смотрела на них и думала о том, что привело каждого из них сюда, на нижнюю лестницу, в темноту, из которой, возможно, не будет возврата. Корвус, бывший жрец-послушник, оглохший от шёпота Гнили и изгнанный из Утробы, теперь спускался в пасть существа, которому когда-то поклонялся. Мирра, бывшая Хранительница Спор, потерявшая обоняние и вместе с ним смысл своей жизни, теперь шла туда, где запахи были единственным языком. Ржа, сборщик спор, глухой от рождения, как и она сама, всю жизнь проведший в Низине и никогда не мечтавший о большем, теперь спускался в глубины, о которых даже не слышал.
И она сама, Септа, глухая уборщица из архива, которую город считал почти богохульницей, теперь была избранной, той, кто должен был говорить с Грибом от имени всех людей Ризомы.
В этом была какая-то горькая ирония, которую она не могла не оценить, даже сейчас, на пороге неизвестности.
Отдых закончился, и они снова двинулись вниз, в темноту, которая становилась всё гуще и плотнее с каждым шагом. Лестница здесь была уже и круче, чем в верхней части спуска, и ступени были вырезаны не так тщательно, словно те, кто их делал, торопились или уставали, или, возможно, приближались к чему-то, что пугало даже их.
Вибрация под ногами усиливалась, и теперь Септа чувствовала её не только ступнями, но и всем телом, каждой косточкой, каждым позвонком, каждым нервным окончанием. Это был не просто пульс, не просто ритмичное биение, которое она помнила с детства, а нечто более сложное, многослойное, почти музыкальное в своей структуре, хотя она и не могла слышать музыку в обычном понимании этого слова. Вибрация рассказывала историю, и Септа, сама того не осознавая, начинала понимать её язык, как понимала язык жестов Молчальни или движения губ слышащих.
Гриб-Прародитель говорил с ней, и его речь становилась всё громче и отчётливее с каждым шагом вниз.
Они спускались ещё несколько часов, или, может быть, дней — в темноте нижней лестницы время окончательно потеряло смысл, растворилось в монотонном ритме шагов и дыхания, в мерцании гнилушек, которые Корвус берёг как зеницу ока, зная, что без них они останутся в абсолютной темноте. Ступени становились всё более неровными и разрушенными, и несколько раз Септе приходилось останавливаться и ощупывать путь руками, прежде чем сделать следующий шаг, потому что камень под ногами крошился и осыпался в пропасть, глубину которой она не могла даже представить.
В один из таких моментов, когда она стояла на краю особенно разрушенного участка и пыталась нащупать надёжную опору, воздух вокруг неё внезапно изменился, и она почувствовала это изменение всем своим существом, как чувствуют приближение грозы или смену давления перед обвалом. Запах, который до этого был лишь слабым намёком, далёким обещанием, вдруг стал густым и насыщенным, обволакивающим, почти осязаемым, и в нём смешивались все три аромата, о которых говорил Скриптор, и ещё что-то четвёртое, чему она не могла подобрать названия.
Голод — сладковатый и вязкий, как старая патока, от которого першило в горле и хотелось пить. Память — сухая и пыльная, с оттенком гари и древней крови, вызывающая в сознании образы, которых она никогда не видела, но которые казались странно знакомыми. Смерть — горьковато-сладкая, как разлагающаяся плоть в Пуповине, но в тысячу раз сильнее, концентрированная, чистая, как сама суть конца всего живого.