Михаил Шварц – Двенадцать лет сказки (страница 2)
Когда она впервые услышала его голос после взрыва, ей стало страшно так, как не было страшно даже в доме среди обломков. Отец всегда говорил твёрдо, громко, с тем мужским раздражением, в котором было больше жизни, чем злости. А теперь голос шёл будто из пустой железной бочки.
— Ксюш…
— Пап…
Дальше оба молчали.
— Как мама? — спросил он наконец.
Ксения закрыла глаза.
— Тяжело.
Он дышал в трубку, и это дыхание было неровным, больным.
— Я не могу приехать.
— Я знаю.
— Ты понимаешь?
— Да.
Но на самом деле она не понимала ничего. Ни почему живые оказываются так беспомощны перед несколькими секундами огня, ни почему человека нельзя отпустить проститься с женой, если он сам наполовину сгорел, ни почему жизнь продолжает идти вокруг — автобусы, магазины, чужие разговоры, — когда твоя собственная стоит в дверях морга и смотрит на закрытый гроб.
Мать хоронили в деревне, где она родилась, — Конезавод имени Кирова, за двести километров от города.
Дорога туда была длинная, серая, мерзлая. Поля тянулись по обе стороны пустые, выжатые поздней осенью, и редкие посадки стояли чернильными пятнами на фоне низкого неба. Машину покачивало на выбоинах. Люди в салоне говорили мало. Иногда кто-то вздыхал. Иногда шуршал пакетом. Иногда водитель включал печку сильнее, и воздух становился душным, с запахом резины и мокрой одежды.
Ксения смотрела в окно и думала, что никогда ещё мир не казался ей таким равнодушным. Вороны сидели на столбах. Где-то дымился костёр. Женщина в платке шла вдоль дороги с авоськой. Всё было как всегда, и от этого хотелось закричать.
На похоронах земля была тяжёлая, напитанная влагой и холодом. Гроб опускали медленно, осторожно, словно даже теперь люди боялись причинить матери боль. Кто-то из родственников плакал открыто, по-деревенски, не стесняясь голоса. Кто-то стоял каменно. Кто-то шептал молитвы. Ксения же будто окаменела изнутри.
Она смотрела, как верёвки скользят по лакированной крышке, и не чувствовала ничего, кроме тупой невозможности происходящего.
— Попрощайся, доченька, — тихо сказала какая-то женщина, вероятно, дальняя родня.
Ксения перевела на неё взгляд, но не поняла слов.
Попрощаться — это как?
Сказать «пока»?
Попросить не уходить?
Пообещать, что справится?
Она не помнила, что ответила, и ответила ли вообще.
Отца на похороны не отпустили. Ему позволили проститься с матерью только у дверей морга, с закрытым гробом. Об этом Ксения узнала уже потом, и эта подробность почему-то врезалась в неё особенно глубоко. Не сама смерть даже, а именно это: мужчина, лежащий в ожоговом, стоит, держась за дверь или за чьё-то плечо, и перед ним закрытый гроб его жены. Без последнего взгляда. Без права коснуться. Без возможности убедиться, что это не ошибка, не кошмар, не жестокий сон.
Позже отец скажет по телефону:
— Я даже лица её не видел.
И в этих словах будет такое бессилие, что Ксения поймёт: некоторые раны никогда не затягиваются. Они просто со временем перестают кровоточить наружу.
После похорон она вернулась в город, потому что оставаться в деревне было нельзя. Дом требовал её присутствия. Не как место памяти — как развалина, которую нужно было поднимать, если она не хотела окончательно остаться на улице.
Ей негде было жить.
Это осознание приходило особенно унизительно — не сразу, а по частям. Сначала ты занят больницей, моргом, похоронами, документами, звонками. А потом в какой-то момент вдруг понимаешь, что у тебя нет ни дома, ни матери, отец в больнице, а ночь наступит всё равно.
Её приютила Марина — девочка, с которой они работали.
Марина была из деревни. Сама жила почти никак: снимала раскладное кресло у подруги в жакте, в старом доме с длинным общим коридором, ободранной краской на стенах и кухней, где по вечерам пахло сразу всеми чужими ужинами. На этом кресле они вдвоём и ютились.
В первый вечер, когда Марина привела её туда, Ксения стояла в тесной комнате с пакетом вещей в руках и никак не могла понять, как две взрослые женщины вообще смогут здесь спать.
— Да поместимся, — сказала Марина, будто угадав её мысль. — Не в первый раз жизнь людей складывает как попало.
Ксения усмехнулась бы, если бы умела ещё усмехаться.
Комната была маленькая, с низким потолком, жёлтой лампочкой и старым шкафом, который чуть покосился к стене. На подоконнике стояла банка с засохшим алоэ. От батареи шёл жар, но по полу всё равно тянуло холодом. За стеной кто-то кашлял. В коридоре хлопали двери.
— Проходи, — Марина поставила чайник. — Сейчас хоть чаю попьём.
— Я тебе мешаю.
— Не говори глупостей.
— Я серьёзно.
Марина обернулась, посмотрела на неё прямо.
— Ксюш, ты после такого ещё пытаешься быть удобной?
Эта фраза почему-то почти довела Ксению до слёз.
Ночью они действительно легли на одно раскладное кресло. Узкое, скрипучее, с вылезшими пружинами. Марина легла к стене, Ксения — с краю.
— Не упади только, — сказала Марина.
— Постараюсь.
— А если упадёшь, я тебя обратно затяну.
Ксения молчала.
Через минуту Марина тихо спросила:
— Ты спишь?
— Нет.
— Я тоже.
За окном ветер бил чем-то по подоконнику. Может, веткой. Может, болтающимся куском провода. Равномерно, навязчиво, как стук в дверь.
— Всё наладится, — шепнула Марина в темноте.
Ксения смотрела в потолок.
— Нет.
Марина повернулась к ней.
— Почему ты так говоришь?
— Потому что некоторые вещи не налаживаются. Их просто потом таскаешь на себе.
После этих слов обе замолчали.
Сон к Ксении не шёл. Как только она закрывала глаза, ей виделась вспышка. Иногда — кухня в тот самый миг. Иногда — лицо матери в бинтах. Иногда — закрытый гроб у дверей морга, хотя она сама той сцены не видела. Но воображение строило её так ясно, будто она там стояла.
А потом началось ещё кое-что.
Сначала она решила, что это от усталости.