Михаил Шварц – Двенадцать лет сказки (страница 1)
Михаил Шварц
Двенадцать лет сказки
Эпиграф
Глава 1
Ноябрьский день стоял серый, как старая зола, размазанная по небу тупой ладонью. С самого утра над городом висела тяжёлая, неподвижная мгла, и свет пробивался сквозь неё неохотно, мутно, будто сам не хотел касаться земли. Дворы были мокрыми, чернеющими, с жухлой травой по краям дорожек, с голыми ветками, которые время от времени шевелил сырой ветер. От этих веток исходил сухой скрип, похожий на шёпот людей, которые разговаривают в соседней комнате и умолкают, стоит прислушаться. Воздух был плотный, студёный, с примесью влажной штукатурки, ржавчины и газа — того самого запаха, который почти никогда не замечают сразу и потом вспоминают слишком поздно.
Дом стоял обычный, ничем не выделяющийся. Такие дома не кажутся опасными. Они выглядят уставшими, но надёжными, будто знают своё дело: держать стены, хранить тепло, переживать зиму за зимой, не задавая вопросов. Именно поэтому беда в них всегда приходит особенно страшно. Не как в кино, где всё заранее предупреждает о катастрофе: музыка, тени, подозрительные взгляды. В настоящей жизни катастрофа любит тишину. Она приходит туда, где ничего не предвещало.
Ксения в то утро ещё не знала, что 24 ноября 2011 года станет для неё датой, которая никогда не закончится. Такие дни не уходят в прошлое. Они расползаются по всей жизни, как трещина по стеклу, и потом любой новый день проходит уже сквозь эту трещину.
Сначала был толчок.
Не звук. Не крик. Не грохот.
Именно толчок — изнутри, снизу, сразу во всё тело. Как будто дом на миг поднялся, вдохнул и взбесился.
Потом вспышка.
Белая, безжалостная, не похожая на огонь в печке или на пламя конфорки. Она не грела — она выбивала воздух из лёгких, стирала очертания, делала всё сразу близким и невозможным. Вспышка прожгла пространство насквозь, и следом за ней пришёл удар, от которого стены рванулись в стороны, стёкла полетели внутрь, а натяжной потолок сначала раздулся чудовищным пузырём, будто живой, а потом лопнул и рухнул вниз, как обугленная кожа.
Газовый баллон на четырнадцать литров разорвал кухню на куски.
Весь мир в ту секунду перестал быть миром. Он стал шумом, пылью, жаром, летающими осколками, чьими-то криками и невозможной, оглушительной пустотой внутри головы.
Ксению отбросило так резко, что она потом не могла вспомнить сам полёт — только удар, звон в ушах и странное ощущение, будто её на долю секунды вытащили из собственного тела и тут же швырнули обратно. Она лежала среди мусора и пыли, пытаясь понять, почему не слышит ничего, кроме глухого гула. По лицу текло что-то тёплое. Она подняла руку, увидела кровь, но не почувствовала ни страха, ни боли. Страх приходит позже. Сначала приходит неверие.
Перед глазами висела серо-белая взвесь. В ней медленно опускались клочья потолка, куски штукатурки, обрывки чего-то чёрного и тряпичного. Запах был такой, что хотелось вывернуть лёгкие наизнанку: газ, гарь, горячий пластик, мокрая зола, раскалённое железо и что-то мясное, сладковатое, от чего холодеет кожа на затылке.
Она поднялась на локте.
— Мама?..
Голос получился не голосом, а сорванным шёпотом, будто горло было забито пылью.
Где-то за стеной, точнее там, где ещё секунду назад была стена, кто-то кричал. Мужской голос орал матом. Женщина визжала так тонко, что этот звук пробивался даже через звон в ушах. Потом раздался лай собаки, резкий, обезумевший.
Ксения попыталась встать и сразу поскользнулась на стекле.
— Мама!
Теперь голос прорвался. Рваный, сиплый, страшный уже самим своим звучанием.
Ответа не было.
И это молчание с первой же секунды стало хуже любого крика.
Она двинулась вперёд, почти ползком, упираясь ладонями в обломки, не замечая, как режет кожу. В доме всё стало чужим. То, что вчера было стеной, теперь лежало на полу. То, что было потолком, висело обрывками. Мебель стояла не там, где должна. Вещи, у которых ещё утром были имена и места, превратились в мусор. Так, наверное, и выглядит конец привычной жизни: не трагически красивым, а унизительно беспорядочным.
На улице уже кричали соседи.
— Воды несите!
— Скорую!
— Господи, тут люди!
Кто-то пробрался внутрь, чьи-то руки схватили Ксению под плечи.
— Девочка, ты живая? Слышишь меня?
Она вырвалась так яростно, что мужчина отшатнулся.
— Мама где?!
— Не лезь туда! Не лезь!
— МАМА!
Позже, много позже, она будет пытаться вспомнить лицо того мужчины, но не сможет. Память сохранит только его ладони — большие, серые от пыли, с ободранными костяшками, и запах дешёвого табака от куртки. В дни, когда жизнь ломается, память почему-то забирает не главное. Она копит мелочи, как доказательства, что всё происходило на самом деле.
Следующие часы распались на рваные куски.
Сирена.
Люди в форме.
Носилки.
Чей-то голос, который говорил спокойно и оттого казался особенно ненавистным:
— Ожоги… срочно… осторожно…
Мать увезли.
Отца тоже.
Дом остался стоять, но уже не как дом — как расколотая коробка, из которой вырвало сердце.
Шесть дней спустя мать умерла.
Всего шесть дней — срок ничтожный и огромный одновременно. Достаточный, чтобы человек успел превратиться в надежду, страх, ожидание, молитву, бессонницу, и потом — в пустоту.
Эти шесть дней Ксения прожила так, будто её заставили идти по тонкому льду и не позволили ни остановиться, ни добежать до берега. В больнице всё пахло хлоркой, лекарствами, влажной тряпкой и чужой безысходностью. Белые стены не успокаивали — они делали всё ещё безнадёжнее. Медсёстры двигались быстро, устало, с тем видом, который бывает только у тех, кто слишком много видел и давно разучился удивляться чужому горю.
Ксения приходила к матери и сначала не могла подойти близко. Не из страха. Из ужаса, что это действительно она.
Лицо матери было не лицом, а страданием, над которым ещё оставались знакомые черты. Губы пересохшие. Веки опухшие. Руки перебинтованы так, что казались чужими. Но это была она. И Ксения садилась рядом, брала край простыни, будто так можно было удержать человека по эту сторону.
— Мам, это я.
Иногда ей казалось, что мать слышит.
— Я здесь. Слышишь? Я рядом.
Она говорила всё подряд. О погоде. О доме. О том, что окна вставят. О том, что отец держится. О том, что надо выздоравливать, потому что столько дел, потому что нельзя вот так, потому что она не имеет права умирать.
— Ты же упрямая у меня, — шептала Ксения, и губы начинали дрожать. — Ты сама всегда говорила: не дождутся.
Однажды ей почудилось, что пальцы под бинтами чуть шевельнулись.
Она вскочила.
— Мам?
Но это было либо движение аппарата, либо её собственная надежда, принявшая форму.
Врачи разговаривали тихо и коротко. Чужое горе они умеют складывать в профессиональные слова.
— Состояние тяжёлое.
— Динамика нестабильная.
— Делаем всё возможное.
Ксения ненавидела эту фразу — «всё возможное». Она звучала как вежливое прикрытие для бессилия.
Отец в это время лежал в ожоговом в Ростове. Оттуда он звонил редко — не потому, что не хотел, а потому, что каждый разговор отнимал силы.