Михаил Шишкин – Мои (страница 3)
15 февраля было созвано совещание самых старых колхозников-пушкинистов, на котором еще раз была продемонстрирована огромная любовь советского народа к своему любимому поэту. Станция "Тригорское", дома́ в поселке Пушкинские Горы и избы окрестных колхозников украшены зеленью, гирляндами хвои, красными полотнищами, портретами Пушкина. Всюду — щиты с цитатами из трудов товарищей Ленина и Сталина об освоении культурного наследства прошлого, с выдержками из пушкинских стихов».
Как выглядел пушкинский «парад-карнавал», вспоминал Виктор Шкловский: «Зимой в 1937 году вместе с другими товарищами поехал я на пушкинские торжества в село Михайловское. <…> Колхозники устроили маскарад на льду. Проходила Татьяна Ларина, надевшая ампирное платье на тулуп. Шли богатыри, царица-лебедь, в кибитке ехал с синей лентой через плечо бородатый крестьянин Емельян Пугачев, рядом с ним ехала сирота Маша Миронова — капитанская дочка. И за ними на тачанке, гремящей бубенцами, с Петькой ехал, командуя пулеметом, Чапаев. Я спросил устроителя шествия — ведь про Чапаева Пушкин не писал? — А для нас это все одно, — ответил мне колхозник».
Убитого на дуэли поэта добивали штампами и советской пошлостью. Власть задушила население казенной любовью к «нашему всему», население ответило анекдотами и знаменитой идиомой, впервые записанной Булгаковым в «Мастере и Маргарите»: «Никанор Иванович до своего сна совершенно не знал произведений поэта Пушкина, но самого его знал прекрасно и ежедневно по нескольку раз произносил фразы вроде: "А за квартиру Пушкин платить будет?" Или "Лампочку на лестнице, стало быть, Пушкин вывинтил?"»
Пушкин из Хармса — карикатура на поэта или на смердящую идеологию? Хармс вступился за Пушкина, написав пародию на образ, возникший в массовом народном сознании по приказу славословить Пушкина как нерукотворное начальство.
И все же для замордованной страны Пушкин оставался тайным культом свободы. В мире есть свобода и несвобода. В русском мире есть еще тайная свобода. Ее сформулировал в своей пушкинской речи за несколько месяцев до мучительной смерти Александр Блок, проклявший «Двенадцать» и безуспешно пытавшийся вырваться от советской «черни» в Европу. Ничего, кроме тайной свободы, в России не оставалось. О том, что пушкинское имя станет тайным кодом в надвигающемся варварстве, говорил тогда же в феврале 1921 года и Ходасевич: «И наше желание сделать день смерти Пушкина днем всенародного празднования отчасти, мне думается, подсказано тем же предчувствием: это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мракe».
Поколения перекликались Пушкиным. В мире бесконечной лжи, битком набитом словесной трухой, страхом, пошлостью, унижениями, Пушкин оставался настоящим. Наши школьные учителя литературы учили нас спасительному двоемыслию, что можно говорить, а что только думать, они преподавали нам уроки выживания: кесарю кесарево, а детям — Пушкина. Именно этот Пушкин стал нашим всем. Пушкина нельзя выбрать, чтобы полюбить. Он приходит изначально, с родителями, снегом, звездами, сказками. Каждое русское детство — в горсти у Пушкина.
Официальная канонизация сверху совпала с канонизацией снизу. Пушкин был лагерным тайным культом свободы, поощряемым начальством зоны. Жизнь его стала житием. Стихи его целебны для души — так раньше лечились прикосновением к святым мощам.
Объясняя, почему Пушкин «наше все», по привычке долдонят, что он создал современный русский литературный язык, что он стал писать просто и понятно. Но это миф. Язык после Пушкина менялся стремительно. Разница в языке между нами и языком Пушкина значительнее, чем между языком Пушкина и его предшественников. Школьники не понимают в «Евгении Онегине» и половины слов. Но именно это делает язык Пушкина сакральным. Как в храме в церковнославянском языке важно не столько понимание, сколько нездешнее возвышенное звучание и вера в божественность, так именно в нездешности языка «Евгения Онегина» кроется его притягательность и тайна.
Красное словцо «Пушкин — наше все» кажется бессмысленным на первый взгляд, поскольку неясно, кто эти «мы», но именно эта формула уже давно определяет русскую культурную парадигму. Пушкин связывает собой русский мир. Абсолютно все: западники и славянофилы, патриоты и нацпредатели, друзья и враги, пропойцы и коллекционеры градусников — считают Пушкина своим.
Исторические аватарки в России меняются — то «православие, самодержавие, народность», то «за родину, за Сталина», то «управляемая демократия», но пользователь остается прежний. Московский улус Золотой орды, возомнивший себя Третьим Римом. Время от времени происходит историческая линька. Слова, как шерсть, выпадают, вырастают новые, но на обмен веществ в организме это никак не влияет.
Новая Россия, «поднявшаяся с колен» — это особая, языковая империя. Придуманный генштабом «русский мир» ничего, кроме русского языка, не объединяет. Поэтому снова они ухватились за «наше все». «Борец с самодержавием» в официальной пропаганде превратился в «друга монархии», на него наряжают имперские доспехи и пихают на геополитическую передовую. Его бюсты расставляют как знаки — здесь власть имперского сапога.
Поэт остается основной массой населения непрочитанным, непрочувствованным и непонятым. Можно вызубрить в школе: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…» — и потом всю жизнь прислуживать бандитскому начальству. Как объяснить юным читательницам, почему Татьяна отвергла любовь Онегина, если хит продаж — «Дневник по соблазнению миллиардера»? «Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич, — повторяют мирные народы из поколения в поколение. — К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич», — и пасутся дальше, лаская свой слух гремушками и гордясь мощью хозяйского бича. И идут на заклание.
Когда Борису Пастернаку в тридцатые годы принесли на подпись письмо с требованием расстрела «врагов народа», беременная жена валялась у него в ногах, умоляя, чтобы он подписал — ради ребенка. Он сказал: «Если я подпишу, я буду другим человеком. А судьба ребенка от другого человека меня не волнует».
Это не героизм, это что-то другое. Невозможность перестать быть собой.
Каждый отвечает себе самому на вопрос: выходить ли на площадь без надежды на победу?
«Семь человек на Красной площади — это, по крайней мере, семь причин, по которым мы уже никогда не сможем ненавидеть русских», — написал один чешский журналист о демонстрантах 68-года. В тот августовский день они шли к Лобному месту защитить свою честь. Они вышли на площадь и погубили свои жизни потому, что у них не было иной возможности защитить чувство собственного достоинства.
От Черной речки протянута нить до Лобного места и ведет дальше — через колонию «Полярный волк» в Харпе — в будущее.
Мой Гоголь
О МЕРТВЫХ ДУШАХ И ЖИВЫХ НОСАХ
Соотечественники! страшно!
Фрейд еще не родился. В лавках Москвы и Петербурга продавали лубки — русские народные комиксы — про нос, сбежавший от пьяницы и наказанный морозом. А среди светской молодежи того времени ходили по рукам скабрезные картинки, на которых изображался фаллос, прогуливающийся по столице империи пешком и в карете — в генеральском мундире при орденах и лентах. 25-летний Гоголь, окрыленный успехом первых публикаций, написал для своих друзей Шевырева и Погодина, собиравшихся выпускать журнал «Московский наблюдатель», историю про сбежавший нос. Те с возмущением отвергли переписанный Гоголем неприличный анекдот, назвав его повесть «грязной, пошлой и тривиальной». Тогда Пушкин издал «Нос» в своем «Современнике» в 1836 году с примечанием: «Н.В. Гоголь долго не соглашался на напечатание этой шутки, но мы нашли в ней так много неожиданного, фантастического, веселого, оригинального, что уговорили его позволить нам поделиться с публикою удовольствием, которое доставила нам его рукопись. Изд.» Такова вкратце история появления гоголевского «Носа».
Шостакович: «"Нос" — ужасная история, а не смешная. Разве может быть смешным засилье полицейщины? Куда ни ткнись — всюду полицейский. Шагу не ступи. Бумажки не выкинь. И толпа в "Носе" тоже не смешная. По отдельности они вроде бы ничего, только со странностями. А вместе — свора. Кого хочешь затравят».
Гоголь и его восприятие — главное недоразумение русской литературы. Все его тексты — русская Книга Мертвых, а его поставили на полку юмористики.
До Пушкина и Гоголя отечественная словесность — ребенок, подросток, прилежно переписывающий французские уроки. Но ребенок вырастает и задается вопросами бытия.
Гоголь увидел Россию и ужаснулся. «О, какое презренное, какое низкое состояние… дыбом волос подымается. Люди, рожденные для оплеухи…» (из письма Погодину).
В его книгах нет ни одного живого человека, исполненного достоинства — лишь маски, хари. Нелюди, рожденные для оплеухи. Проза Гоголя — сплошная оплеуха.
От этой оплеухи, может, и все недоразумение. Оплеуха — всегда смешно. Цирк!
От его текстов веет звериной тоской, которой проникнута вся русская рабская жизнь. Юморист не напишет таких слов: «Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!»