18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Полугаров – Инвентаризация (страница 1)

18

Михаил Полугаров

Инвентаризация

Глава 1. Слеза

1.1. Заявление № 3871-А

В Патентном Бюро Аффектов пахло тем, что Лев Матвеевич Каталогов мысленно называл «запахом законченных дел». Нафталином от картонных папок, пылью от реестров, дохлой мушкой в плафоне и сладковатым, как прокисший компот, дыханием кондиционера, который лечил воздух от самой возможности быть свежим.

Лев Матвеевич заполнял журнал учета. Ручка скрипела. Часы на стене, квадратные и белые, как табуретка, отсчитывали секунды с тихим, настойчивым щелканьем. Это был звук идеального порядка. Он ему нравился. В этом щелканье не было ни капли тоски, ни грамма нетерпения. Только чистый, обеззараженный ход времени от одного события к другому. Событиями были заявления.

Само Бюро было порождением великой государственной иронии. Лет тридцать назад оно патентовало изобретения: вечный двигатель, шапку-невидимку, состав для превращения воды в бензин. Ничего не запатентовало, конечно. А потом, когда началась Великая Нормализация и по городу пополз слух о «пропажах чувств», чиновникам срочно потребовалось куда-то пристраивать заявления граждан. Бюро перепрофилировали. Теперь здесь регистрировали утраты иного рода. Лев Матвеевич считал это глубоко символичным: страна, которая когда-то жаждала изобрести будущее, теперь аккуратно архивировала его обломки.

Перед ним лежало Заявление № 3871-А. Бланк, отпечатанный на сероватой бумаге, в клеточку. Лев Матвеевич читал вслух, привыкая к формулировкам, как к новой, неудобной одежде.

– «Заявитель: Анна Сергеевна Репина… художник-реставратор… Сообщает о безвозвратной утрате аффекта…»

Он сделал паузу, отхлебнул чаю, налитого в крышку от термоса. Жидкость была холодной и горькой, как осадок от вчерашнего дня.

– «Наименование аффекта…» – он вслушался в слова, выведенные нервным, цепляющимся за клетки почерком. – «Чувство благоговения».

Лев Матвеевич фыркнул. Благоговение. Какое-то церковное, архаичное слово. Из словарей. Он представил себе эту Репину: немолодая, в очках, с вечно поднятой бровью. Художники были худшими заявителями. Они всегда драматизировали. «Утратила чувство благоговения». Наверняка это означало, что перестала восхищаться собственными картинами или разлюбила оперу.

Он дочитал причину обращения. «Не могу более видеть красоту. Вижу только трещины, грязь, стоимость лака и время, которое не вернуть. Краски тусклы. Иконы – доски. Соборы – кучи кирпича. Это не метафора. Это диагноз. Верните, если можете.»

«Не можем», – мысленно, но без злобы ответил Лев Матвеевич. Он взял тяжелую печать «ПБА. ПРИНЯТО», прокатал ее по штемпельной подушке, смазанной черной, как старая кровь, краской, и с глухим, влажным чпоком поставил оттиск на заявлении. Процесс был завершен. Заявление отправится в архив, потом, возможно, в статистическую выборку. Анна Сергеевна Репина получит официальное письмо с рекомендацией обратиться в один из центров «психогигиены» для «адаптации к новому эмоциональному ландшафту». Дело закрыто.

– Благоговение, – скучно, просто чтобы заполнить тишину, произнес он вслух, убирая бланк в папку.

И в этот момент его ударило.

Это не было больно. Это было погружение в теплую, густую, волну. Воздух дрогнул и наполнился запахами: пыльный бархат, скипидар, старая олифа, воск и тончайшая, едкая пыль позолоты. В ушах, поверх щелканья часов, возник звук – легкий треск, словно ломается сухая корочка хлеба. И за всем этим – чувство. Оно ворвалось в него, как нахальный кот в чужую квартиру, и устроилось в груди горячим, сжимающимся комом. Это был восторг. Тихий, слепящий восторг. Детский. Перед ним, как наяву, встал образ: огромная, темная доска, а на ней – лик, проступающий сквозь время. И нежность к каждой отколовшейся чешуйке лазури, к каждой трещинке-морщинке. И мысль, ясная, как удар колокола: «Вот ОН. Настоящий. И он прекрасен, потому что стар, потому что ранен, потому что живой».

Это длилось мгновение. Меньше секунды.

Волна отхлынула. Запахи испарились. Восторг лопнул, как мыльный пузырь, оставив после себя странную, щемящую пустоту – словно у него самого что-то вынули из грудной клетки.

Лев Матвеевич замер. Рука, все еще державшая папку, слегка дрожала. Он медленно обвел взглядом кабинет: сейф, стеллажи, портрет основателя Бюро, скучающего вида мужчины. Все было на своих местах. Тишина. Только часы щелкали.

Он провел ладонью по лицу. Усталость. Работа с документами. Воздух спертый. Галлюцинация. У него, циника и педанта, случилась синестезия на почве профессионального выгорания. Вот и все. Следовало бы сходить к врачу. Или выпить.

Он потянулся к термосу, чтобы долить чаю, и вдруг увидел.

На сером линолеуме стола, прямо поверх оттиска печати «ПРИНЯТО», лежала слеза.

Она была не водянистой, а густой, как смола, и абсолютно прозрачной. Внутри ее, словно в миниатюрной линзе, играл и переливался отраженный свет лампы, дробясь на микроскопические радуги. Она не растекалась. Она была идеальной сферой. И она тихо звенела. Звон был тонкий, высокий, как звук от проведенного пальцем по краю хрустального бокала. Звон ушедшего восторга.

Лев Матвеевич осторожно, как бомбу, поднес к ней палец. Не прикасаясь. Сфера отозвалась чуть более высоким звуком. А в голове, еле уловимо, мелькнул обрывок: «…а синь… так и не восстановишь…» – голос, полный нежности и отчаяния.

Он отдернул руку. Сердце застучало где-то в горле.

Это было не выгорание.

Это было нечто.

И оно лежало на его столе, посреди обычного вторника, как самый нелепый и самый страшный служебный инцидент за всю его карьеру.

Внизу, в папке, безмятежно лежало Заявление № 3871-А. Теперь он знал, что оно не просто «принято к сведению».

Оно – пришло в гости.

1.2. «КОЛЛЕГА ПО КОРПУСУ „Б“»

После работы Лев Матвеевич всегда задерживался на полчаса. Это был ритуал: допить остывший чай, сложить бумаги в идеальный прямоугольник, протереть стол тряпкой, которая пахла пылью и ветхостью. Сегодня ритуал был нарушен. Конденсат лежал в кармане его пиджака, и каждый его шаг отзывался тихим, ледяным звоном у ребер. Казалось, весь кабинет навострил уши и слушает этот звук.

«Выбросить, – приказывал себе внутренний голос, разумный и трусливый. – Выйти в коридор, засунуть в урну у лифта, разжать ладонь и забыть. Как страшный сон».

Но он не смог. Не смог даже вынуть из кармана эту хрустальную слезу. Она была как живая. Как котенок, которого несешь утопить, а он тихонько мурлычет тебе в ладонь.

Лев тяжело вздохнул, натянул пиджак – звон стал чуть глуше – и вышел в коридор. Бюро было пусто. Только где-то в дальнем конце, за дверью с табличкой «Архив. Корпус Б», горел свет. И оттуда тянуло запахом – не вездесущей пыли, а старого портвейна и цинизма.

Именно туда, почти не думая, и направился Лев. Туда, где сидел Владислав Германович Шумилин, коллега, которого в Бюро терпели только потому, что он знал архив как свои пять пальцев и мог найти любое дело за три минуты, даже в состоянии, которое он сам называл «умеренной степенью просветления».

Дверь архива была приоткрыта. Лев заглянул внутрь. Шумилин, длинный и костлявый, как скелет в дешевом костюме, сидел за столом, заваленным папками. Перед ним стояла литровая стеклянная банка из-под соленых огурцов, наполненная мутноватой жидкостью цвета чая. Он что-то бормотал, водя пальцем по строчкам в деле.

– Инвентаризация подкралась незаметно, – сказал Лев, стуча костяшками пальцев по косяку.

Шумилин поднял голову. Его лицо было землистым, а глаза – невероятно живыми, острыми, как у пьяного ворона. Он не удивился.

– А, Каталогер. Чую, не с добрым визитом. Заходи, садись. Только чур, не читать мораль. Мое просветление – дело сугубо духовное и не подлежит обсуждению в рамках трудового распорядка.

Лев вошел и прикрыл дверь. Звон в кармане, казалось, затих в присутствии этого хаоса.

– Нужен совет, Влад, – выдохнул Лев, опускаясь на стул.

– Совет? – Шумилин хмыкнул, отхлебнул из банки и поморщился. – Я даю только один совет: не рождаться. Но ты, я смотрю, опоздал. В чем проблема? Начальство решило, что ты слишком эмоционально устойчив и пора тебе пройти внеплановый аудит?

Лев помолчал, выбирая слова. Сказать правду было безумием. Но Шумилин был единственным человеком в этом здании, кто смотрел на систему не с благоговением или страхом, а с глубоким, химически чистым презрением.

– Представь, – начал Лев осторожно, – что кто-то принес заявление… ну, скажем, об утрате чувства. А потом… это чувство материализовалось. В виде предмета.

Шумилин перестал жевать воздух (когда у него не было сигарет, он жевал воздух) и уставился на Льва.

– Материализовалось. Интересно. И в какую форму отлилось? Благоговение в нимб? Ревность – в ржавый гвоздь? Ностальгия – в комок кошачей шерсти и запахом пирогов?

Льва бросило в жар. Он кивнул, не в силах выговорить слово «слеза».

– Бля…, – с почти профессиональным интересом протянул Шумилин. – Так тебе и надо, архивариус. Попал. Это же конденсат. Эмоциональные отходы. Шлак души.

– Ты… знаешь?

– В этом здании знают все, кто не уперся лбом в инструкцию. Только не говорят. Потому что за разговоры отправляют на принудительную психогигиену. А после неё, – он ткнул пальцем в свой висок, – тут либо вакуум, либо каша. Я выбираю своё «просветление». Оно хоть родное.