Михаил Орлов – Инквизитор. Имя Феникса (страница 2)
— То есть не бес?
— Бес бы выглядел аккуратнее, — Мануэль усмехнулся — мрачно, без тени веселья. — И пахло бы от него серой. А тут — обычный пот и страх. — Он повернулся к священнику: — Вы, святой отец, серу нюхали? В аду, говорят, так и воняет.
Священник побледнел, перекрестился, но промолчал. Зато староста хмыкнул — похоже, ему понравилась моя дерзость.
Я вздохнул с облегчением. Не потому, что боялся настоящего беса (хотя кто их знает, в этом мире), а потому, что болезнь мы могли объяснить. А значит — спасти парня от костра.
Мы вышли из горницы. Женщина стояла у двери, ломая пальцы.
— Он не одержим, — сказал я громко, чтобы слышали и священник, и староста. — Это болезнь. Головная. Припадки. Я видел такое в… в странствиях.
— В странствиях? — переспросил отец Эстебан, с подозрением глядя на меня. — А я слышал, что припадки — это беснование. Святой Бернард писал…
— Святой Бернард не был лекарем, — перебил Мануэль, даже не повернув головы. Он всё ещё стоял у лежанки, рассматривая ногти больного. — И говорю вам: если это бес, пусть святая вода сделает своё дело. Кропите. Но не вяжите. Верёвки только усилят страх, а страх — это то, чем бес и питается.
Отец Эстебан перекрестился, но промолчал. Староста сплюнул: — А если он ночью кого зарежет? Вы, городские, отвечать будете? — Будем, — сказал я, глядя ему прямо в глаза. — Потому что остаёмся здесь. И в первую же ночь, если он встанет, мы его удержим. Без верёвок.
Женщина заплакала, упала на колени, начала целовать мне руки. Я отстранился, помог подняться, сказал — не нужно, мы просто люди.
Мы просто люди. Чёрта с два.
Вернулись мы затемно, под мелкий противный дождь. Педро встретил нас у порога, хмурый, как туча.
— Ну что, лекари хреновы? — он посторонился, пропуская нас внутрь. — Кого спасли? А может, зря? Прибежит его деревня завтра, скажут — вы чародеи, лечите не молитвой, а травой, вот и весь сказ.
— Оставь, Педро, — я устало опустился на нары. — Мы сделали, что могли. Дальше — как Господь даст.
Хуан сидел на лежанке, сжимая в левой руке деревянный нож, которым тренировался — резал воображаемого противника. Пот на лбу, зубы сжаты.
— Опять тренируешься ночью? — я посмотрел на него. — Тебе бы спать.
— Не могу, — ответил он, не отрывая взгляда от «клинка». — Рука… левая не слушается. А правая мёртвая. Я должен привыкнуть.
— Привыкнешь. Всему своё время.
— Времени у нас нет, сеньор, — Хуан наконец поднял глаза. — Вас ищут. В Толедо остались те, кто знает, кто вы. Рано или поздно…
— Рано или поздно мы будем далеко, — перебил Мануэль, входя с улицы с охапкой хвороста. — Или умрём. Переживём и то, и другое.
Он развёл огонь в очаге (каменном, закопчённом, похожем на пасть дракона), и мы устроились вокруг, грея руки. Пахло дымом, сыростью и тем странным спокойствием, которое приходит после сделанного дела.
— Завтра, — сказал я, глядя на тлеющие угли. — Завтра узнаем, приняли нас или нет. А пока — спать.
Я лёг, накрылся плащом, закрыл глаза.
Я уснул под звук дождя и далёкий, полуночный крик — то ли птица, то ли человек, то ли моё собственное эхо.
Клинок лёг в левую руку легче, чем я ожидал. Тяжесть дерева привычная, почти родная. Но пальцы всё равно немеют через минуту, и Хуан ругается сквозь зубы, шепча то, чему научился у солдат.
В доме тепло. Пахнет наваром из козлиных рёбер, который Мануэль сварил, пока меня не было. За стеной кто-то кашляет — старуха, которую мы подкармливаем, потому что внуки её ушли в город, а кормить некому.
Педро спит сидя, прислонившись к косяку, с мечом на коленях. Он так и не научился доверять тишине. И правильно. «Старый солдат знает: тишина — это затишье перед ударом», — проронил он однажды. С тех пор я не спорю. Потому что он всегда оказывается прав.
— Спи, — шепчет Мануэль из темноты. — Завтра нужны силы.
— Тебе тоже.
— Я уже сплю. Просто говорю с тобой.
Я улыбаюсь — в который раз — его мрачному юмору.
И проваливаюсь в сон без сновидений.
Но через час — или через век? — меня будит звук. Тонкий, высокий, как комариный писк, но не комар. Это скрипит половица. У самой двери. Я не открываю глаза, только сжимаю под плащом рукоять ножа. Мануэль спит? Или тоже слушает?
Тишина.
Потом — мягкий шаг, удаляющийся. И снова — ничего.
Я жду. Сердце стучит в тишине.
За стеной, в конюшне, всхрапывает лошадь. Больше ни звука.
Может, показалось? Но с этой ночи я перестал спать без ножа под рукой.
Глава 2. Немой свидетель
Утро пришло не с петухами — они здесь дохли от тоски, — а с мокрым, липким холодом, который пробирался сквозь щели в стенах, как вор, знающий, где лежат ценности. Я открыл глаза и первым делом проверил нож под плащом. На месте. Вторым делом — дверь. Заперта на тот самый хлипкий засов, который мы с Педро подперли ещё с вечера колом от разбитой телеги. Кол на месте. Засов на месте. Но осадочек, как говорят в моём времени, остался.
Педро уже не спал. Сидел на нарах, натягивал сапоги, хмурый, как стена крепости перед штурмом.
— Слышал? — спросил я, не уточняя, о чём.
— Слышал, — буркнул он, затягивая ремень. — Полночь. Шаги. Кто-то ходил у двери. Я тогда не встал — думал, показалось. А теперь думаю, что зря.
— Ты не вставал, потому что тебя разбудил не страх, а привычка. А привычка говорит: если враг не ломится в дверь, значит, он не хочет, чтобы его услышали.
Педро покосился на меня, но спорить не стал. Мануэль уже возился у очага, раздувая угли. За ночь они почти погасли, и в комнате стоял холод, который, казалось, имел вес и форму — тяжёлое, серое одеяло, наброшенное на плечи.
— Проверю следы, — сказал я, поднимаясь.
Дверь скрипнула, выпуская меня в коридор. Деревенский постоялый двор был устроен так, что любая приватность считалась роскошью: наши нары отделяла от общей залы только гнилая дощатая перегородка, а от улицы — такая же хлипкая дверь с железной ручкой, которая раскачивалась, как зуб старика. Пол был земляной, утрамбованный, с вкраплениями соломы. И на этой земле, прямо у порога, темнели пятна.
Я опустился на корточки, провёл пальцем по одному из них. Земля липла к подушечкам — холодная, с мелким песочком и запахом прелой грязи, в которую кто-то вдавил подошву. Сыро. И не просто от росы — влага проступила там, где кто-то стоял достаточно долго, чтобы подмёрзшая земля оттаяла под подошвой. В моём времени мы бы залили такой след гипсом, сфотографировали и отправили в лабораторию. Здесь у меня были только палец и память. Один след. Мужской, судя по размеру. Или женщины с очень большими ногами — тоже вариант, но в этой деревне таких я пока не видел.
— Один? — Мануэль подошёл бесшумно, как всегда, и я чуть не вздрогнул.
— Один. Стоял. Долго. Потом ушёл.
— Не ломился, не стучал. Просто стоял.
— И слушал, — добавил я.
Мы переглянулись. В этом взгляде было всё: и то, что нас нашли быстрее, чем мы рассчитывали, и то, что тот, кто нашёл, пока не решил, что делать дальше. И то, что теперь ночной сон станет ещё более коротким.
Вернувшись в комнату, я застал Хуана за тренировкой. Он стоял у стены, сжимая в левой руке деревянный нож — тот самый, которым резал воздух вчера. Пальцы побелели от напряжения, на лбу выступила испарина, хотя утро было холодным. Педро сидел напротив, наблюдал, изредка кидал короткие замечания:
— Ниже держи. Не в запястье — в плече. Забудь, что у тебя есть правая. Её нет. Совсем.
Хуан кивнул, перехватил нож, снова замер, потом сделал выпад. Короткий, резкий, но рука дрогнула, и лезвие ушло в сторону.
— Пальцы не держат, — выдохнул он, опуская оружие.
— Не держат, потому что ты их сжимаешь, как клещами, — Педро встал, подошёл, поправил его захват. — Представь, что держишь не нож, а… ну, хоть женщину за талию. Крепко, но нежно. Чтобы не вырвалась, но и не задохнулась.
— А если она захочет вырваться? — спросил я.
— Тогда держи крепче, — ответил Педро, не моргнув глазом.
Хуан покраснел, но усмехнулся. Пожалуй, впервые за несколько дней. Мы рассмеялись — впервые за долгое время.
— А если я никогда не держал женщину за талию?
— Тогда представь, что держишь кружку с горячим отваром, — вмешался я, садясь на нары. — Чтобы не обжечься, но и не уронить.
— Это проще, — Хуан попробовал снова. На этот раз клинок встал ровнее.
Мануэль тем временем разлил отвар по деревянным кружкам — единственная роскошь, которую мы себе позволяли. Пахло мятой и ещё какой-то горькой травой, названия которой я не знал. Мануэль называл её «просветляющей» и говорил, что она полезна для тех, кому предстоит думать на голодный желудок. Сегодня думать предстояло мне.