Михаил Окользин – Ветеран (страница 4)
Но самый главный подарок он сделал себе сам.
В понедельник, девятнадцатого марта, сразу после уроков, он вместо дома поехал в военкомат. Ехал на троллейбусе номер семнадцать, стоя на задней площадке и глядя в запотевшее окно. Троллейбус дергался на стыках проводов, из-под колес летели брызги талого снега, смешанного с песком и солью. За окном проплывали мокрые московские улицы, серые панельные дома, очереди в овощные магазины и афиши кинотеатров. Шел фильм «Экипаж», и с афиши улыбались Леонид Филатов и Александра Яковлева.
Юра тогда еще не смотрел «Экипаж». Посмотрит позже, уже перед самой отправкой, и финальная сцена с горящим самолетом покажется ему почему-то пророческой.
В военкомат он пришел один. Без родителей. Без друзей. С паспортом в кармане куртки и с твердым намерением, которое вынашивал последние два года.
За эти два года многое изменилось. И в стране, и в нем самом.
Война в Афганистане, начавшаяся скупым сообщением ТАСС в декабре семьдесят девятого, постепенно перестала быть секретом. О ней не говорили открыто, нет — по телевизору все так же показывали «оказание интернациональной помощи» и улыбающихся афганских крестьян с букетами цветов. Но в народе уже знали. Знали по «грузу двести», который приходил в аэропорты. Знали по очередным похоронам в соседних дворах, когда оркестр играл траурный марш Шопена, а матери падали в обморок у закрытых гробов. Цинковые гробы не вскрывали — «так положено».
В школе у Юры появился новый учитель по начальной военной подготовке — капитан запаса Ребров, хромой, с обожженным лицом и пустым левым рукавом, приколотым булавкой к кителю. Он пришел к ним в сентябре восемьдесят первого, и на первом же уроке, когда кто-то из класса спросил, где он потерял руку, Ребров криво усмехнулся и ответил:
— Там, куда вы, салаги, возможно, тоже попадете. И если повезет — вернетесь без руки. Некоторым везет меньше.
Больше он о войне не рассказывал. Только учил разбирать и собирать автомат Калашникова на время, накладывать жгут и ползти по-пластунски с учебной гранатой в руке. Но одного этого ответа хватило, чтобы Юра понял: там, «за речкой», все совсем не так, как в газетах.
И все же он хотел туда.
Почему?
На этот вопрос он и сам не мог бы ответить однозначно. Не было в этом какой-то одной причины. Скорее — целый узел, сплетенный из обрывков фильмов, книг, отцовских рассказов и собственных грез.
Он вырос на фильмах про войну. «Летят журавли», «Баллада о солдате», «Офицеры» — последний он смотрел раз десять и каждый раз плакал в финале, когда постаревшие герои встречаются у танка. Ему хотелось быть таким, как они. Носить форму. Смотреть в лицо опасности. Защищать.
Еще был дед. Дед, которого он никогда не видел живым, но чьи ордена лежали в коробке на серванте, чья фотография висела на стене, чей голос звучал в рассказах отца. Дед прошел войну от звонка до звонка, потерял под Ржевом всех друзей, но дошел до Берлина. И Юре казалось, что он должен продолжить эту цепь. Должен доказать, что и в нем течет та же кровь.
И, конечно, отец. Отец, который ходил в Прагу в шестьдесят восьмом. Который никогда не рассказывал подробностей, но однажды, выпив лишнего на День Победы, обронил: «Там тоже стреляли, сынок. И по нам, и мы. Но мы были правы. Порядок должен быть». И Юра верил. Верил, что порядок должен быть. Что есть «наши» и есть «не наши». И что «наши» всегда правы.
Он не знал тогда, что правда — штука сложная. Что она не делится на черное и белое. Что «порядок» иногда пахнет горелой человеческой плотью и выглядит как плачущий ребенок у разрушенной стены.
Это знание придет позже.
А пока — коридор военкомата. Весна. Семнадцать лет. Часы «Полет» на запястье и заявление, написанное от руки на листе в клетку, вырванном из школьной тетради.
— Завьялов! — рявкнули из-за двери кабинета.
Юра встал, одернул куртку и шагнул вперед.
В кабинете было накурено. Военный комиссар, подполковник с одутловатым лицом и красными прожилками на носу, сидел за массивным столом, заваленным папками. Перед ним стояла пепельница, полная окурков, и стакан с остывшим чаем в подстаканнике. На стене за его спиной висел портрет Брежнева — Леонид Ильич в маршальском мундире, при всех орденах, смотрел куда-то поверх головы вошедшего.
Рядом с комиссаром сидел молодой капитан с эмблемами воздушно-десантных войск на петлицах. Это Юра заметил сразу. Голубой берет лежал на краю стола, рядом с графином воды.
— Так, Завьялов Юрий Сергеевич, одна тысяча девятьсот шестьдесят пятого года рождения, — комиссар поднял глаза от бумаг. — Школа номер семьдесят два, комсомолец, спортсмен. Характеристика положительная. Чего пришел раньше срока? Повестку еще не присылали.
Юра вытянулся по стойке «смирно» — так, как учил капитан Ребров.
— Товарищ подполковник, я по собственному желанию. Хочу служить в ограниченном контингенте советских войск в Афганистане.
В кабинете повисла тишина. Комиссар и капитан переглянулись. Капитан чуть заметно улыбнулся уголком губ.
— В Афганистане, значит, — комиссар откинулся на спинку стула, и та жалобно скрипнула. — Романтики насмотрелся? Или отец подсказал?
— Сам, товарищ подполковник. Хочу выполнить интернациональный долг.
— А родители знают?
Юра запнулся. Этого вопроса он ждал и боялся. Родители не знали. Мать бы заперла его дома и не выпустила до восемнадцати, если бы узнала. Отец, возможно, понял бы — но сначала наорал бы, а потом долго молчал, глядя в стену.
— Так точно. Знают, — соврал он.
Комиссар хмыкнул. По глазам было видно — не поверил. Но перечить не стал.
— Ну, смотри, парень. Дело твое добровольное. Пиши заявление. Только учти: обратного хода не будет. Оттуда, — он кивнул куда-то в сторону окна, за которым шумела весенняя Москва, — не все возвращаются.
— Я понимаю, товарищ подполковник.
— Ни черта ты не понимаешь, — вдруг сказал капитан-десантник, до этого молчавший. Голос у него был негромкий, но с металлическими нотками. — Но это нормально. Никто не понимает, пока не увидит.
Он встал, подошел к Юре и встал напротив, глядя сверху вниз. Капитан был невысоким, но каким-то очень собранным, жилистым, с быстрыми внимательными глазами. На левой скуле у него был тонкий белый шрам.
— Значит, в десант хочешь? — спросил он.
— Так точно.
— Почему в десант?
Юра задумался. Он мог бы сказать про фильм «В зоне особого внимания», который произвел на него огромное впечатление. Мог бы сказать про голубой берет, который казался ему самым красивым головным убором в мире. Но сказал другое:
— Потому что десантники первыми идут. И последними уходят.
Капитан усмехнулся. Но на этот раз в усмешке не было снисходительности.
— Ладно. Пиши заявление. Посмотрим, на что ты годен.
Юра сел за край стола, подвинул к себе лист бумаги и взял ручку. Рука чуть дрожала. Он сжал пальцы в кулак, разжал, сделал глубокий вдох и начал писать.
Буквы ложились ровно, одна к одной. Почерк у Юры был хороший, аккуратный — мать в детстве заставляла писать прописи по три страницы в день, и это дало результат. Сейчас он выводил каждое слово тщательно, будто от этого зависело, возьмут его или нет.
За окном кабинета таял мартовский снег. Капель била в жестяной отлив, и этот ритмичный звук аккомпанировал скрипу пера. Солнце пробивалось сквозь немытое стекло, рисуя на полу светлые прямоугольники. В коридоре за дверью кто-то громко спорил — мать призывника пыталась прорваться к комиссару с жалобой на здоровье сына.
Юра дописал, поставил дату и подпись. Протянул лист комиссару.
Тот взял, пробежал глазами, хмыкнул и подшил в папку.
— Свободен пока. Жди повестки. Придет — явишься с вещами на сборный пункт. Вопросы есть?
— Никак нет.
— Тогда иди. И это... — комиссар вдруг посмотрел на него не как чиновник, а как-то по-человечески, устало. — Родителям все-таки скажи. Нехорошо так. Мать должна знать, куда сын уходит.
Юра вышел из военкомата в мокрую московскую весну.
На улице пахло талой водой, бензином и свежим хлебом из булочной напротив. В булочной, как всегда, была очередь — женщины с авоськами, старушки в платках, несколько мужиков с похмелья. Из открытой двери тянуло теплом и ванилью. Юра машинально сунул руку в карман, нащупал мелочь — пятнадцать копеек, — и решил купить бублик.
Очередь двигалась медленно. Перед ним стояла полная женщина в сером пальто и с кошелкой, из которой торчали пучки зеленого лука. Она громко обсуждала с соседкой по очереди повышение цен на масло. Юра слушал вполуха, разглядывая витрину. Там, за стеклом, лежали нарезные батоны по тринадцать копеек, буханки ржаного по шестнадцать, сайки с изюмом и те самые бублики, посыпанные маком, ради которых он зашел.
— Мальчик, ты за бубликами? — спросила продавщица, когда подошла его очередь.
— Да. Один, пожалуйста.
Она ловко подхватила щипцами бублик с верхнего лотка, бросила на весы, потом завернула в серую оберточную бумагу и протянула ему. Юра отдал мелочь, взял сверток и вышел.
Бублик был еще теплый. Он развернул бумагу, откусил — мак хрустнул на зубах, тесто оказалось мягким и чуть сладковатым. Он жевал, медленно идя по тротуару вдоль серых панельных домов, и думал.