Михаил Окользин – Цена Прощения (страница 5)
Так началась его настоящая уголовная жизнь.
Змей взял их под крыло — не из жалости, из выгоды. Три пацана без документов, без родителей, без привязки к месту — идеальный материал для «шестерок»: кради-принеси, укради-спрячь, смотри-засвисти. Первое задание — стащить магнитолу из «Жигулей» шестой модели, которые стояли у гаражей. Алексей сделал это в одиночку, не взяв ни Вадика, ни Дрона — не хотел подставлять.
Магнитолу продали на радиорынке за пятьсот рублей. Змей отдал Алексею сотню — богатство по тем временам невероятное. На эти сто рублей они с пацанами ели три дня — пельмени в дешевой столовой, чебуреки с лотка, газировку из автомата.
— Это только начало, — сказал Змей, похлопав Алексея по плечу. — Ты, Гром, талант. Не воруешь — играешь. Как артист.
— Не артист, — ответил Алексей. — Просто голодный.
Голод прошел. Началась жадность. Жадность к жизни, к деньгам, к вещам, которых у него никогда не было. К кроссовкам «Адидас» — не подделке с рынка, а настоящим, import. К куртке из кожи — черной, блестящей, с подкладкой, за которую не дует ветер. К телефону — первому мобильнику, тяжелому как кирпич, с антенной и черно-белым экраном.
Чтобы все это было, надо было воровать. Крупно. Опасно.
В шестнадцать лет Алексей перешел от магнитол и кошельков к машинам. Научился вскрывать «Жигули» за пять минут, «Волгу» — за десять. Дрон ставил свою сигнализацию (чтобы тачка не заглохла в самый неподходящий момент), Вадик сидел на стреме — плюс один заслон, минус один страх. Они работали чисто — без крови, без криков, без жертв. Брали то, что плохо лежит, перебивали номера, перегоняли в Челябинскую область.
Потом был ломбард.
Металлургический район. Второй час ночи. Алексей вскрыл решетку на окне ломбарда (Дрон приготовил инструмент — кусачки, болгарку, все по высшему классу), пролез внутрь. Набрал золота — колец, цепочек, сережек, браслетов — на общую сумму около сорока тысяч рублей. Сумма по тем временам огромная — больше годового заработка его матери.
Обратно он вылезал через то же окно, но в этот раз его засек охранник — бывший милиционер, которому на пенсии дали работу сторожа с резиновой дубинкой. Охранник не стрелял — у него не было оружия. Но он закричал, побежал, кинул в Алексея фонариком. Алексей побежал. Охранник за ним. На углу Алексей споткнулся, упал, и в этот момент охранник его настиг.
— Стой, падла! — заорал охранник, хватая за куртку.
Алексей ударил его ножом — не глядя, куда придется. Нож он носил с собой уже год — маленький, финский, с деревянной ручкой, купленный на рынке у таджиков. Удар пришелся в предплечье — охранник заорал, выпустил куртку, упал на колени. Кровь — снова кровь — хлынула из раны, заливая асфальт.
Алексей убежал. Но его нашли через два дня — Змей «сдал» его ментам за скидку по своему делу. Так бывает в уголовном мире: сегодня ты брат, завтра — наживка, чтобы отмазать старшего.
Суд был быстрым. Разбойное нападение, нанесение тяжких телесных повреждений — формулировки мелькали перед глазами как дорожные столбы. Судья, женщина с железным лицом и маникюром, читала приговор ровным голосом: «Семь лет лишения свободы в исправительной колонии строгого режима». Алексею было семнадцать — почти восемнадцать, несовершеннолетний, но судили как взрослого, потому что статья тяжкая.
Перед отправкой в колонию его привезли проститься с детдомом. Директор Геннадий Сергеевич сидел в своем кабинете, постаревший, осунувшийся, смотрел на Алексея и молчал.
— Я же говорил, Громов, — сказал он наконец. — Не сядь.
— Не угадали, — ответил Алексей.
— Надеялся.
— Зря.
— Мать бы расстроилась.
— Мать умерла. Ей всё равно.
— Ей не всё равно.
Алексей хотел ответить что-то резкое, злое, но не смог. В горле встал ком — тот самый, который он клялся никогда не чувствовать. Он не заплакал — нет, сдержался. Но голос дрогнул, когда он спросил:
— Она что, видит меня сейчас?
— Не знаю, Громов. Я не бог. Но если души видят — видит. И плачет, наверное.
Алексей встал, вышел, не прощаясь. На пороге обернулся, посмотрел на портрет Ленина (всё висел, дурацкий) и сказал:
— Я вернусь.
— Не вернешься, — ответил Геннадий Сергеевич. — Ты не в отпуск уезжаешь.
— А вот увидите.
Не вернулся. Через год Геннадий Сергеевич умер от инфаркта — сердце не выдержало детдомовских проблем, проверок комиссий, вечных драк и побегов. Алексей узнал об этом в колонии, от сокамерника, которому передали «привет с воли». Поплакать не смог — не умел. Но в ту ночь не спал, смотрел в окно на звезды — там, в Звезде (поселок при колонии), звезды были не как в Челябинске. Чистые. Далекие. Как жизнь, которую он не прожил.
Глава 4. Крещение зоной
Эталоном — так называлась колония строгого режима в Чесме.
Чесма — поселок в трехстах километрах от Челябинска, в степи, где ветер дует всегда, зимой и летом, ночью и днем, и единственное, что его останавливает — это колючая проволока в пять рядов и вышки с автоматчиками. Эталон — гордость уголовно-исполнительной системы, образцовая колония, куда отправляли особо опасных, особо строптивых, особо безнадежных. Алексею Громову было семнадцать, и он был самым молодым в вагоне, который везли из челябинского СИЗО в Чесму.
Вагон был железным, как консервная банка. Нары в три яруса, сортир в углу без двери, запах пота, мочи, махорки и какой-то особенной, тюремной тоски, которая въедается в ноздри быстрее, чем аммиак. Алексея закинули на верхний ярус, к самому потолку, где кислород кончался быстрее, чем сигареты. Сокамерники — мужики от двадцати до пятидесяти — косились на него, щупали глазами, оценивали.
— Пацан, — сказал один, лысый, с татуировкой «СЕВЕР» на пальцах, — ты чё такой зеленый? Первый раз?
— Второй, — соврал Алексей. — Был в колонии для несовершеннолетних. Перевели сюда по возрасту.
— Врешь, пацан. Видно, что первый. Глаза бегают. Руки трясутся.
— Не трясутся.
— А вот сейчас трясутся. — Лысый засмеялся, демонстрируя отсутствие трех передних зубов. — Ладно, бывало. Научят.
Научение началось сразу по прибытии в Эталон.
Колония встретила его запахами — железобетона, столовской баланды, машинного масла и хлорки. Высокий забор, контрольно-пропускной пункт с замками, обыск, робы — серая, мешковатая, с номером на спине. Личные вещи забрали, оставили только фотографию — единственную, где мать и отец стояли рядом, обнявшись, на фоне калины. Алексей засунул фотографию за пазуху, под матрас, и поклялся, что никто её не найдет.
Первый месяц в колонии — испытательный срок. Его проверяли на вшивость без конца. Блатные — те, кто «держал масть», — подсылали к нему шестерок с вопросами: «А чё сидишь?», «По масти или по жизни?», «Король не король?». Алексей не понимал этой фени, путался в ответах, вызывал подозрения. Однажды в столовой к нему подошел здоровенный детина с татуировкой Христа на груди и спросил:
— Пацан, ты чё, фраер?
— Я не фраер, — ответил Алексей. — Я — кто есть.
— А кто ты есть?
— Пока никто. Научусь — узнаешь.
Детина усмехнулся, хлопнул его по плечу так, что Алексей едва устоял на ногах, и отошел. Это была проверка. Утренний звонок — подъем в шесть, перекличка, завтрак — жидкая каша, чай, горбушка. Сбор на работу — швейная фабрика, где зеки шили робы для таких же зеков. Алексей ненавидел швейную машинку — механическую, с ножным приводом, на которой надо было работать восьмь часов без перерыва, согнувшись в три погибели. Глаза слепли, спина ныла, пальцы покрывались мозолями, которые лопались и кровоточили.
— Ничего, — утешал сосед по цеху, дядька лет сорока по кличке Кукла. — Привыкнешь. Здесь всё заживает. Или не заживает. Как повезет.
Кукла был странным. Он не походил на обычного зека — чисто выбрит, аккуратен, глаза умные, спокойные. Сидел за мошенничество — «левые» кредиты в девяностых, огромные суммы, которые он выводил через подставные фирмы. Срок — десять лет, отсидел уже шесть. В колонии Кукла был авторитетом, но не блатным — своим, особенным, которого уважали и зеки, и надзиратели.
— Громов, — сказал он однажды, когда они вместе выходили из цеха, — тебя ждет пропесочек.
— Какой?
— А вот такой. К тебе присмотрелись. И некоторые решили, что ты либо с нами, либо против нас.
— Я ни за кого.
— Поэтому и решили. В зоне нельзя быть ничьим. Будешь ничьим — сожрут.
В зоне действительно сжирали. Алексей видел это своими глазами. Одного — за то, что тот был «опущенным», — избили шваброй в туалете, заставили мыть полы языком. Другого — за то, что тот не заплатил карточный долг, — отвезли в подвал и два часа ломали пальцы. Третьего — просто так, для профилактики, потому что он был новенький и слабый.
Алексей не был слабым. Но он не был и сильным в том смысле, в котором сила нужна в зоне. Он не умел подчиняться. Не умел терпеть унижения. Не умел смотреть в пол, когда старшие смотрят в глаза.
Пропесочек случился на третьем месяце.
Инцидент в умывальне. Алексей мылся после работы, когда зашли двое — местные авторитеты, Шкаф и Корж. Шкаф — двухметровый детина, все мышцы, никакого жира, руки толщиной с ногу Алексея. Корж — маленький, юркий, злой, с татуировкой паука на шее.
— Ты, Громов, — сказал Корж, глядя в упор, — не здороваешься со старшими. Это неуважение.
— Не заметил старших, — ответил Алексей.
— А мы тебе покажем.